Книга Балкон на Кутузовском, страница 37. Автор книги Екатерина Рождественская

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Балкон на Кутузовском»

Cтраница 37

Получили посылку, большое спасибо! Помидорки отправили Роберту. Кабачковая икра очень вкусная. Остальное ничего не открывали.

Целую крепко,

Лида».

Вечерними гостями были в основном бывшие институтские друзья Алены и Робы, многие из которых уже вылупились в «великие поэты», «великие писатели», «великие архитекторы» и всякие другие «великие». А трое талантливых и ранних самородков, которые довольно часто захаживали на Кутузовский к Крещенским, убилось. В разное время и при разных обстоятельствах, но довольно кучно – решили, что их тонко организованные души не в состоянии выдержать циничное и жестокое время. Ведь когда какое бы время ни было, оно всегда оказывалось циничным и жестоким. Особенно для поэтов. Так и ушли они один за другим, сначала красавец Володька застрелился, пустив себе пулю в «уже разбитое сердце». Пошел на такое из-за одной циничной замужней шалавы, которая клялась в любви, слушала стихи, но предала его, мужа не бросив, а найдя себе другого любовника, уже не поэта, а товароведа из ГУМа. Володька по шалости этой дикой и в молодом порыве и порешил себя, оставив мамке записку: «Мама, прости! Больше нет сил, не справился…» Жестоко поступил с матерью, долго его потом осуждали и никакие его прекрасные стихи не помогли осознать такой страшный, вернее, страшно глупый поступок.

Почти сразу за ним ушел Юрка, его сокурсник по Литинституту, очень самобытный поэт, ни на кого по манере и складу ума не похожий, обещавший много, но так и не исполнивший этих обещаний. Он особо-то и не пил, хотя модно это в то время было и выпивка зачастую шла параллельно с писательским творчеством, одно было как-то неотрывно связано с другим. Так вот в один зимний дачный день, а морозы тогда серьезные под Москвой стояли, звенящие, он, хорошенько приняв, вышел во двор за сарай, где был навален огромный сугроб, и зарылся в него, как медведь какой или другая дикая животина. И застыл насмерть в неловкой позе.

Жена сутки проискала его по друзьям-знакомым, морги-больницы объехала по дороге на дачу – нет Юрки, ни живого, ни мертвого. Да и на даче не было, но смутила недопитая бутылка беленькой на столе да отсутствие закуски. Пошла вокруг дома и увидела из сугроба синюю мужнюю руку…

А ведь жили душа в душу, как считала, любили друг друга, сынишку воспитывали. И вдруг рука эта страшная, совсем чужая, из сугроба, со скрюченными пальцами, а на безымянном – кольцо, которая она много лет назад сама ему надела. По кольцу и узнала, было оно необычным, многогранным, как гаечка… Не поняла она, что это было за малодушие, все искала и искала причину и в себе, и в других, не могла найти, не было между ними недомолвок, разве что жаловался он на невостребованность, невозможность писать то, что действительно хотелось. И не казалось ей, что это серьезно, что вот совсем близко край, нет, и с сыном играл, и смеялся, и ничто не намекало на страшное. А тут так вот… Отрыли его, принесли в дом, даже глаза мерзлые не смогли закрыть, смотрел он в потолок своими голубыми льдышками, удивлялся, наверное, что сам такое с собой сделал. Да и поза у него была необычная для покойного – сел он в сугроб на корточках, забросал себя мягким снегом, словно берлогу обживал, так одна рука сзади осталась, другая сверху, словно голову от солнца прикрывал. Так и застыл.

Много горьких слез было пролито, когда жена его такого увидела.


Ну и третий парень, тоже поэт, сибиряк, заставший излет войны, фатально не сумевший удовлетворить своими стихами власть, да особо и не желающий того. Стали его всячески притеснять, печататься не давали, подбивали к нехорошему. И подбили. Поехал он в свой родной Туруханск, сходил к родителям на могилку, а потом и бросился с моста под весенний лед Енисея. Безгробное тело его унесло неведомо куда, не нашли, только и осталась лаконичная записка под булыжником: «Ближние и дальние! Решился вот. Прощайте, простите! Не вижу смысла. Ухожу!»


Случились эти три смерти почти в одну зиму 63-го, словно парни эти талантливые сговорились заранее. Только одни поминки отплакали, следом еще и под весну снова.


Засели тогда у Крещенских плотно. Принесли кое-что, чтоб всех троих помянуть, Поля блинов напекла, кутьи сделала, ну как по правилам помина положено. Все ахала и охала, одного-то она знала, помнила, двух других – нет. Да и какая разница, молодые талантливые парни не выдержали… Поля плакала по ним, словно были они родные, долго и безутешно, Лидке даже пришлось шикнуть на нее:

– Мама, ну пожалей хоть себя, как так можно нервы расходовать?

– Много ты понимаешь! Это ж не я, это ж сама душа плачет! Такие мальчишки погубились!

И снова навзрыд…


Народу тогда набилось столько, что ни сесть, ни пошевелиться. На кухне шестиметровой и то человек десять дымили, мешали Поле с Лидкой готовить, а уж что про «большую» гостиную говорить. Пришли все: Бела с какой-то чернявой подругой и своей лебединой шеей, Воздвиженский в шарфике и с новой пассией – молодой гений, бывший архитектор, а ныне поэт, ну а совсем к ночи подгреб Генка Пупкин с двумя окололитературными подвыпившими девицами, Гневашев и всякие другие. Народ клубился, уходить никто не собирался, разговаривали.


– Поэтам в нашей стране не жить, а выживать приходится, сторониться, мысли прятать. Вот и уходят в расцвете гении, иные спиваются и гибнут. Сложная профессия… – начал Гневашев.

– Ну ты поэтов под одну гребенку-то не греби! – перебила его Алена. – Они ж все люди! И разные! Для кого-то стихи – профессия. Одно дело, если поэт – лакей, этот всегда будет сытым и счастливым, воспевающим, а другое, когда душа кричит! Не может у настоящего поэта душа не кричать, и все тут. Гумилев первым закричал, его и порешили, откровенно, бесстыдно, впрямую, вовсе не как антисоветчика, а как поэта! С него и список начался… Знал он, что долго ему не прожить с такими-то стихами. Предвидел. Помнишь?

И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще… —

процитировала Алла. – Эх, не успели его спасти, Горький проворонил… Что-то не срослось…


– Не срослось… Как будто нас сейчас успевают спасать… Дикая щель… Да, про дикую щель правда, многие там сгнили, – вздохнул Воздвиженский. Он любил многозначительно вздыхать и долго держать паузу, одновременно поводя руками, словно ища где-то поблизости, рядом со своим худосочным телом, те самые, необходимые ему сейчас слова. – А потом Клюева… Вот уж не любитель я его, но жалко, своеобразный был, хоть и нетрадиционный во всех его проявлениях. Была в нем есенинщина, но подобие только, – и он картинно встал, выдвинув ногу вперед и высоко взмахнув рукой:

     Я надену черную рубаху
     И вослед за мутным фонарем
     По камням двора пройду на плаху
     С молчаливо-ласковым лицом.
Вспомню маму, крашеную прялку,
Синий вечер, дрему паутин,
За окном ночующую галку,
На окне любимый бальзамин.

– Да его вообще, помню, колдуном и шаманом считали, он же из северных, я в Карелии много о нем слышал. – Робка глубоко затянулся и выпустил облако сизого дыма под потолок. – И тоже из старообрядцев.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация