Однако на самом деле для ребенка место было чудесное: настоящий маленький американский городок. По счастью, тогда еще не появились торговые центры. В нашем распоряжении была только небольшая главная улочка и кинотеатр, где воскресный утренний сеанс стоил четверть доллара. Все дети туда ходили. Я тоже любила кино. А еще кругом были фермерские хозяйства: на холмах пасли скот, на полях и в садах выращивали овощи и фрукты, свежие и дешевые. Позже фермеров вытеснили разросшиеся новостройки.
Для города это была стадия «трансформации», но я была слишком мала, чтобы знать это слово, понимать его смысл или вообще интересоваться подобными вещами. Мы жили в спальном районе, потому что папа работал не в Хоторне – он ездил в Нью-Йорк. Не так уж далеко, но, боже, тогда казалось, что даль невероятная. Волшебная. Еще один зачарованный лес – кишащий людьми и с высокими зданиями вместо деревьев. Все такое другое.
Папа ездил туда работать, а я – развлекаться. Раз в год бабушка по маминой линии брала меня в Нью-Йорк, чтобы купить мне зимнее пальто в Best & Co. – знаменитом консервативном универмаге. После этого мы отправлялись в Schrafft’s на углу Пятьдесят третьей улицы и Пятой авеню. Этот обставленный в старомодном стиле ресторан напоминал английский клуб, где изящно одетые пожилые леди чинно сидели и потягивали чай из фарфоровых чашек. Очень пристойно – и вдали от городской суеты.
На Рождество мы всей семьей выбирались полюбоваться елкой в Рокфеллеровском центре. Смотрели на людей на катке, глазели на витрины магазинов. Мы были не утонченными горожанами, что ходят на бродвейские спектакли, а жителями пригорода. Если мы и смотрели шоу, то в мюзик-холле Radio City, ну и пару раз были на балете. Возможно, после этого я задумала стать балериной – правда, эта мечта надолго не задержалась. А вот волнение и восхищение после спектакля и само ощущение сцены – остались. Хотя я любила кино, моя реакция на живые выступления была именно физической, очень чувственной. Точно так же я реагирую на Нью-Йорк, на его запахи, виды и звуки.
В детстве мне еще очень нравилось ездить в Патерсон, где жили обе мои бабушки. Папа любил пробираться задворками, по извилистым узким трущобным улочкам. В то время, до благоустройства, Патерсон по большей части был старым и заброшенным, его наводняли рабочие, приехавшие поступить на фабрику или шелкоткацкий завод. Патерсон прозвали Шелковым городом. Река Пассаик, с ее водопадами, вращала турбины, а те запускали ткацкие станки. Все детство эти водопады стояли у меня перед глазами – спасибо местной газете The Morning Call. На первой странице, в самом верху, был рисунок тушью, изображавший бурлящую реку.
По Ривер-стрит папа всегда ехал очень медленно – уж очень она была оживленная. Мы видели цыган, живших в подвалах магазинов, и чернокожих, которые приезжали с юга. Они носили одежду кричащих цветов и повязывали на головы банданы. Для маленькой девочки из исключительно белого пригорода, где жили люди среднего достатка и пониже, это было восхитительное зрелище. Потрясающее. Я высовывалась из окна, ошалев от любопытства, а мама меня одергивала: «Вернись в машину! Тебе сейчас голову оторвет!» Она бы предпочла не ездить по Ривер-стрит, но папа был из тех, кому нравится, что у них есть собственный тайный путь. У меня был классный отец!
Для меня загадка, почему в моей семье так мало было известно о папиных родственниках. Никто о них не говорил: чем занимаются, как оказались в Патерсоне. Помню, что, став постарше, я пыталась выведать у отца, чем дедушка зарабатывал на жизнь. Папа ответил, что он то ли шил, то ли чинил обувь в Морристауне. Полагаю, что все в семье, включая папу, считали подобное ремесло слишком ничтожным, чтобы открыто о нем упоминать. По-моему, это довольно печально. Но папа тут же добавил, что зато дедушке повезло не потерять работу во времена Великой депрессии: он продавал ботинки на главной улице Патерсона. У них были деньги в то время, когда столько людей еле перебивались.
Мамина семья находилась в Шелковом городе в куда более привилегированном положении. У ее отца было место на фондовой бирже до того, как она обвалилась, и он владел банком в Риджвуде. Так что в определенный период жизни они стали довольно зажиточными. Когда мама была ребенком, они отправились в Европу и посетили все столицы во время большого тура, по их собственному выражению. Мама, ее сестры и братья получили высшее образование.
Бабушка была настоящей викторианской леди, элегантной, с претензией на роль светской дамы. Из всех ее детей моя мама самая младшая. Бабушка родила ее довольно поздно, что стало в кругу знакомых поводом выгнуть бровь и поперешептываться. Когда я с ней познакомилась, бабушка была уже старенькой. Длинные седые волосы доходили ей до талии. Каждый день Тилли, ее горничная-голландка, зашнуровывала на ней высокий розовый корсет. Тилли мне нравилась. Она работала на бабушку с тех самых пор, как переехала в Америку: сначала была няней моей мамы, потом – бабушкиной уборщицей и поварихой, а еще следила за садом. Она жила в доме на Кэрол-стрит, в чудной маленькой мансарде, окна которой смотрели прямо в небо. Через коридор, в чердачной кладовке, хранились пыльные сундуки, полные всяких интересных штуковин. Я проводила счастливые часы, роясь в них и перебирая изношенные сорочки, пожелтевшие газеты, порванные фотографии, пыльные книги, странные ложки, ветхое кружево, высушенные цветы, пустые бутылочки из-под духов и старых кукол с фарфоровыми головами. Мои грезы обычно прерывал взволнованный крик снизу. Я тихо закрывала дверь и выскальзывала с чердака. До следующего раза.
После окончания старшей школы мой отец начал работать в Wright Aeronautical – во время Второй мировой войны там производили авиатехнику. Потом он перешел в текстильную компанию Alkan Silk Woven Labels – ее завод размещался в Патерсоне. Когда я была маленькой девочкой, он иногда брал меня с собой на работу. Не раз я ходила на экскурсию по заводу, но никогда не слышала слов гида из-за яростного гула станков.
Станки и правда впечатляли. Размером они были с наш дом, и на них висели тысячи и тысячи цветных нитей, в то время как челноки внизу с жужжанием ездили вперед-назад. Когда все нити сливались, то появлялись и развертывались ярд за ярдом ленты фирменного шелка. Мой отец отвозил их в Нью-Йорк и, как его отец до него, играл маленькую роль на дальнем рубеже мира моды.
Что до меня, я любила моду сколько себя помню. В моем детстве денег у нас было мало, и в основном я носила подержанные вещи. В дождливые дни, когда нельзя было погулять, я открывала мамин большой деревянный сундук. Он был забит одеждой, которую маме отдали друзья, и той, которую она не носила. Я одевалась и расхаживала по дому в туфлях, сорочках и всем прочем, до чего добирались мои липкие маленькие ручонки.
Телевизор – о, телевизор. Светящийся, словно призрак, семидюймовый экран, круглый, как аквариум. Помещавшийся в массивном коробе, на фоне которого собачья будка выглядела бы недоростком. Сводящий с ума электронный шум. Гнутая антенна для приема сигнала. То хорошие дни, то пустые – когда сигнал трепыхался, пропадал, а изображение рябило и скакало.
Не то чтобы по этому телевизору много чего можно было увидеть, но я смотрела. В пять утра в субботу я уже сидела на полу, не отрывая глаз от испытательной таблицы, завороженная, в ожидании мультиков. Потом шла борьба, ее я смотрела тоже, стуча по полу и тяжело вздыхая; мое беспокойство все возрастало во время созерцания этой библейской битвы добра и зла. Мама ругалась и грозилась выбросить этот чертов ящик, если я его не выключу. Но разве смысл этого чертового ящика не в том, чтобы он работал?