У Михаила Павловича и Александры Егоровны родилась девочка Машенька, она года на два была моложе моей мамы. Она выдавалась за сироту-племянницу Александры Егоровны. Как удивительно любили все скрывать и обманывать в старину! Я узнала, что Мария Михайловна дочь моего прадедушки, уже будучи большой девочкой, и то случайно. Сумели также скрыть и то, что мамина мать покончила жизнь самоубийством, а официальная версия была – отравление, как несчастный случай. Но возможно, что в этом была необходимость, ведь раньше самоубийц не разрешали хоронить на кладбище.
Так вот, как-то еще до института, во время очередных перебросок из дома в дом, моя мама попала в Отяково, к своему дедушке Михаилу Павловичу. Дедушка был строгий, высокий, носил длинные бакенбарды, не любил много говорить и называл маму Наталия Сергеевна. В общем, вид был суровый, а сердце доброе. А Александра Егоровна была намного моложе его, полная, добродушная, отнеслась к маме, как к своей дочке, закармливала ее всякими пышками и лепешками, и почувствовала мама там родное, и привязалась к ним всем своим сердцем. Но недолго ей приходилось там бывать – то отец получал назначение в другой город, то надо было ехать в институт. У мамы сохранились ее письма к дедушке из института. Это целая пачка трогательных детских излияний. Она, очевидно, взяла ее себе на память после смерти дедушки, а мы нашли эти письма после ее смерти – нашли в том же чемоданчике, где были папины отчеты.
«Дорогой мой дедушка, – писала она, – я только и живу мыслью о милом Отякове. Молю Бога о вашем здоровье. Несчетное количество раз целую дорогую Александру Егоровну. Вы пишете: „Тебе будет скучно у нас, может, захочешь поехать к отцу на лето“. Милый дедушка, у вас мне скучно никогда не может быть, а ехать к новой маме мне не хочется».
И вот закончила Наташа институт. Веселая, очень хорошенькая, с золотистой толстой косой и голубыми наивными глазами, она очень доброжелательно относилась к людям, и тем не менее жить в семье отца ей не хотелось. Кроме того что в этой большой семье все были чужие, ее отец обладал довольно трудным характером. Он был очень вспыльчив, взбалмошен и эгоистичен. Стоило кому-нибудь случайно разбить одну тарелку, как он хватал весь сервиз и швырял его на пол, приговаривая: «Бейте, бейте всё». Это из-за одной разбитой тарелки, а на что-нибудь более серьезное он мог и не обратить внимания.
После выпуска решили Наташу направить в Петербург, к ее родной тетке, сестре отца, Анастасии Николаевне Дурново. Тетку эту я никогда в жизни не видела, и представления о ней и об ее образе жизни у меня очень смутные. Слышала только, что она была очень красива, жила почему-то одна в Петербурге и каждое лето выезжала на дачу в Царское Село. Была она очень важная и строгая, но к маме отнеслась хорошо, увидела, что мама неплохо играет на рояле и голосок у нее довольно приятный (она и музыке, и пению училась в институте), и устроила ее тут же на какие-то музыкальные курсы. Мама ходила на них с большим удовольствием.
Жили они очень замкнуто, сразу маму поразило, что все буфеты у тети Насти были на запоре, и, видя такую скупость, бедная девочка стеснялась попросить прибавки к отпущенной ей порции. В смысле одежек тоже было плохо. Как-то вечером, идя домой с курсов, она почувствовала, что у нее отрывается подметка, зашла Наташа за уголок, оторвала эту подметку и пошла шагать на одной стельке. А на другой день долго мучилась перед тем, как сказать тетке о своей неудаче.
Но ни отсутствие туалетов, ни рваная обувь Наташиной жизнерадостности не сбавляли.
Окончив курсы (они были краткосрочные), Наташа поехала в свое любимое Отяково. Там ей было хорошо и просто. Летом – грибы, ягоды, дальние прогулки, и на рояле поиграет, и попоет, развлечет стариков. А зимой – с девушками-подружками из деревни на салазках с горы каталась, а под Новый год и в Крещенский вечер гадать к часовне ходили. <…>
И вот прошло немного времени, и познакомилась Наташа в Можайске с новым судебным следователем Сергеем Михайловичем Лодыженским. И конец зимы, и всю весну заливались под дугой колокольчики. Это можайские ямщики возили на тройке или на паре Сергея Михайловича в Отяково. А в июне сыграли свадьбу. Но только четыре года прожила мама с мужем, трое детей родилось, а с 1902 года, с двумя сиротами, осталась вдовой. Мы продолжали жить в Можайске, мама получала на нас небольшую пенсию. Квартиру сняли поменьше.
Няня
В далеком призрачном тумане,
Где все прошедшее живет,
Фигурка нашей милой няни
Так живо предо мной встает.
Она всегда полна заботы
То об обеде, то о нас.
И есть задумчивое что-то
В спокойном блеске серых глаз.
По вечерам с привычной лаской,
Под легкое бренчанье спиц
Она нам говорила сказки
Про золушек и про цариц.
Про то, как королевич стройный
Был скромной девушкой пленен.
И речь ее лилась спокойно,
Вплетаясь в мирный детский сон.
Я помнить себя начала очень поздно, так, подряд, помню лет с семи-восьми, а вот сестренка моя Таша помнит все очень рано. Да и хороша же была моя сестренка! Глазищи громадные, черные, личико нежное, розовое, а волосы густые, золотистые. Лет с пяти, наверно, у нее уже болтались сзади две толстенные косы, спускаясь ниже талии. Мама, Таша, няня – вот самые волшебные, дорогие слова детства.
Няня. Посчастливилось нам с Ташей, что ею оказался особенный человек. Особенный по своей доброте и необычайной одаренности. Ульяна Матвеевна Бычкова родилась незадолго до отмены крепостного права, в глухой деревеньке Тульской губернии, Чернского уезда. Улюська была еще пятилетней девочкой, когда по деревне прошла черная оспа. Вымирали от нее целыми семьями, умерли и родители Ули. Какие-то родственники поселились в их избе и присматривали за двумя младшими братьями, а Улю взяла к себе тетка. Она работала на господской кухне, и вот с тех пор началась нянина жизнь в людях. Оспа оставила ей тяжелый след, все лицо ее было рябое.
Шли годы, отменили крепостное право, девочка росла и, «вольная», так и осталась жить на барской кухне. И вот тут и сказалось ее необычайное трудолюбие и одаренность. Кому нужна была чужая девчонка? О школе даже и думать было нельзя, и все же Уля самоучкой научилась читать и писать. Помню, у няни, в ее сундучке, были свои книжки, и помню, как она нам читала их не хуже других взрослых. Шить, вышивать, вязать – все умела наша няня. Все наши детские платьица, белье – все было сшито ее руками. Шерстяные носки мы носили только нянины. А как она готовила, какое бесконечное количество блюд знала она! Какие кремы и пирожные умела она приготовлять! Она знала кухню и украинскую, и польскую, и еврейскую. Я просто привыкла к тому, что кто бы у нас ни обедал, обязательно восхищался няниной готовкой. Даже нас, маленьких, глупеньких девочек, няня поражала своей универсальностью. У нее был хороший голос, правда, пела она очень редко, но мы так любили, когда она пела. А какие сказки она нам рассказывала! И когда мы ее спрашивали: «Няня, почему ты все умеешь и все делаешь так хорошо? Кто тебя учил?» – она отвечала: «Меня никто не учил, я сама училась. Зимой вечера длинные, время свободное, каждый чем-нибудь занимается: кто вяжет, кто шьет, кто вышивает, а я тут как тут и смотрю во все глаза, а уж когда выпрошу себе иголку с ниткой, тут уж мне полное раздолье. И около поваров любила вертеться: готовили тогда много, господа богатые были, а хоть и подручных много, все же от моей помощи никто не отказывался, а я помогать помогаю, а сама приглядываюсь».