В конце сезона 1958 года я подал заявление об уходе. По закону его должны были удовлетворить через две недели. Меня вызвал в кабинет замдиректора Д. С. Долгопольский, «умный еврей при губернаторе» — директоре театра Н. Д. Карманове.
— Вам что, Миша, надо? Чтобы прибавили зарплату? Говорите прямо. Прибавим.
Я стал что-то объяснять про эстетику Театра Маяковского и театра «Современник», лепетал про гражданственность и репертуар. Он смотрел на меня как на идиота. Не верил. Я устал убеждать, доказывать, вообще уперся:
— Заявление подано. Есть закон. Театр не подвожу: везде или я второй состав, или у меня второй состав.
Дмитрий Самойлович понял, что это всерьез. Так до конца и не разобравшись, что заставляет меня уйти от Охлопкова, от тарификации, от многого другого, что он считал ценным и нужным, сказал, что говорит со мной по просьбе Николая Павловича, но раз так, передаст ему мое заявление, а там уж как шеф решит.
— И решать нечего, закон есть закон, — твердил я.
Через две недели я был приглашен к директору Карманову. В присутствии парторга, председателя месткома и секретаря комсомольской организации я получил от директора втык за хулиганское поведение, выражавшееся в опозданиях на выходы, за злоупотребление спиртными напитками и прочие провинности. Представители треугольника и комсомольский вожак осудили меня за неблагодарность и зазнайство. В ответном слове я пытался восстановить истину, говоря, что опоздания даже не были зафиксированы в приказах, что «злоупотребляю» дома в свободное от работы время, что зазнайством не страдаю, ведь ухожу не во МХАТ или Малый, а в театр, который ведет трудную жизнь, существует на птичьих правах, даже не имеет своего помещения, ухожу, стало быть, по принципиальным соображениям. И вообще, раз я такой, как вы говорите, на кой черт я вам сдался, отпустите. И опять про закон.
— Мы вас вызывали, чтобы обсудить ваше поведение, — сказал Карманов.
Я снова про поведение: что не имею выговоров, что, напротив, имею благодарности в приказах за срочные вводы, — в одних «Аристократах» переиграл всех блатных и вредителей, когда те в запое были. Что имею даже медаль за освоение целинных и залежных земель, куда вместе с вами, Никита Давыдович, ездил и где на ваших, Никита Давыдович, глазах, дрожа от холода, трико натягивал, «Быть или не быть» колхозникам говорил, а ребенок в зале плакал и громко спрашивал:
— Мам, а мам! Чего этот валет ругается?!
И в который раз про закон говорю, но «треугольник» и комсомол на меня даже и не смотрят.
— Что касается закона, товарищ Козаков, на который вы все время ссылаетесь, то он гласит, что вы обязаны отработать у нас три года как молодой специалист. А вы только два отработали. Так что идите и подумайте о том, как вам жить дальше. У вас на это времени хватит. Целый год впереди. Не смею задерживать.
…Через год я опять подал заявление об уходе. Еще на гастролях в Риге весной 1959 года — на последних гастролях с «Гамлетом» (до этого — Ленинград, Одесса, Львов) — я летал в Москву, где репетировал в «Современнике» первую свою роль в спектакле «Взломщики тишины» Олега Скачкова, уверенный, что уж на сей раз меня никто не задержит в ненавистном мне теперь Театре Маяковского.
В последний сезон по отношению ко мне проводили, что называется, политику кнута и пряника. То держали в черном теле, то дали роль того самого Жака Ру, который сидел в тюрьме под спутником, то прибавили зарплату, то запрещали сниматься в кино. С Охлопковым я практически не сталкивался, если не считать очень коротких репетиций спешневской пьесы. И вдруг за две недели до конца гастролей в Риге и до конца сезона Д. С. Долгопольский сообщает мне, что Николай Павлович хочет меня видеть, что живет он на Рижском взморье и что в моем распоряжении машина, которая меня туда доставит и привезет обратно. Обалдеть!
Еду. По дороге обдумываю, как быть, если начнет уговаривать. А ведь не поддаться его обаянию куда трудней, чем базарить с Кармановым. Сколько раз я видел, как взбешенный актер или актриса шли к нему для решительного разговора, но стоило Охлопкову улыбнуться и сказать две-три ничего не значащие фразы — и от гнева и возмущения не оставалось следа. Глядишь, выходит из его кабинета улыбающийся человек, а потом сам удивляется: чему я радуюсь, ведь все осталось по-прежнему?!
Солнечный день на Рижском взморье — совсем такой же, как три года назад, когда я ждал Охлопкова на даче Штейнов в Переделкине. Николай Павлович в летней рубашке сидит на открытой веранде в шезлонге, седой, красивый. Усаживает, угощает фруктами и чаем как ни в чем не бывало. Как будто не дал год назад приказа Карманову удержать меня в театре правдами и неправдами. И не потому, что уж так ценил мое дарование или театр не мог без меня обойтись, а из престижных соображений: не хотел, не мог позволить, чтобы ему изменили. Сказал Карманову:
— Вы директор! Придумайте что-нибудь!..
И тот придумал. И хотя Ефремов ходил хлопотать за меня в министерство, доказывал, что закон о трехгодичной отработке создан для того, чтобы актеры из провинции не бежали в большие города, а тут-то случай другой, ничего не вышло.
— Козаков морально неустойчив, пьет, нарушает дисциплину, — все это, между прочим, Карманов излагал в присутствии большого начальства.
Ефремов на это — совсем как и я раньше:
— Так зачем он вам такой нужен? Тем более отпустите!
— Мы его перевоспитаем. Это наш долг. Три сезона должен отработать.
И я отработал. И вот сижу теперь у Охлопкова, чаи гоняю и жду, что он скажет. А он ничего особенного не говорит, поглядывает на меня и ждет: может, я что скажу? А я ничего особенного не говорю. Так что-то про погоду и про то, как хорошо здесь, в Юрмале.
— Да, так вот для чего я просил тебя приехать. Я лечу в Канаду на шекспировский фестиваль. Ты ведь там был?
— Да, был, Николай Павлович.
— Это хорошо, что был… Ну расскажи поподробней, что там да как?
Начинаю тараторить про канадский Стратфорд, про то, какие там играют прекрасные актеры. Это, говорю, не только театральный, но и музыкальный фестиваль, и джаз там, и студенческие представления, и кофе, и какава…
Делает вид, что слушает, что все это ему нужно знать. Наконец я выдохся. Помолчали.
— Ну что ж, спасибо за рассказ. Тебе, наверное, пора. Ты сегодня играешь?
— Играю, Николай Павлович.
— Что?
— Гамлета.
— Гамлета? Это хорошо, что Гамлета… Ну, пока.
— До свидания, Николай Павлович. Спасибо.
— Не за что…
Тот «Гамлет» был последним. Уже смотрел меня, как я когда-то Самойлова, худенький мальчик с белыми волосами и нервным лицом Эдик Марцевич. Запоминал мизансцены и музыкальные аккорды, чтобы знать, когда вступать с репликой. Он сыграет Гамлета, потом Сергея в «Иркутской истории». Я это увижу, уже актером «Современника», увижу на поклонах и Николая Павловича в зале Чайковского после «Медеи» Еврипида, которую он все-таки поставил. Опять будут овации, и, как когда-то, Охлопков будет выходить, выплывать, вышагивать, импровизируя поклоны, улыбающийся, с гордо поднятой седой головой. А на премьере «Иркутской истории» он на поклоны уже не выйдет. Он — в больнице. Я буду знать о нем по слухам: очень постарел, не узнает людей, если приходит в театр, путает актеров. Услышу ужасные слова — склероз, маразм.