«Парень должен почувствовать, что у меня стоит».
Эта мысль больше не покидала его. Он надеялся и опасался, что мальчишка это почувствует. Сильнее нажать он не осмеливался, хотя и так нажимал сильно, ибо перед глазами у него витали, еще более соблазнительные во мраке, очертания грациозного затылка с небольшой впадинкой, который он имел время рассматривать на каждой станции.
«Даже если это ему не понравится, он не посмеет устроить скандал, ведь я — немец».
Станции следовали друг за другом. Эрик попытался опустить свою левую руку, которую держал приподнятой, в густую массу тел. Рука медленно опускалась. Она нащупала выемку на спине между лопатками с осторожным искусством, словно головка змеи, ищущей отверстие между камнями, куда бы укрыться. Ритон еще раз слегка вильнул бедрами. Он почти не думал. Отдался счастью, основой которого сделалось доброжелательное отупение. Мужик, солдат, немец показывал ему свою власть. И все же однажды у него мелькнуло:
«У него стоит. Эт’точно. У меня там его полено. Хорошо бы это был его петушок, а не его пушка, а то как бы не схлопотать пулю в зад».
Новая остановка, и все озарилось светом. Это была станция «Жорес». Кто-то из пассажиров вышел. По молчаливо установившемуся соглашению ни Ритон, ни фриц не двинулись с места, только Ритон вытащил руку из кармана:
«Когда будет темно, я потихоньку пощупаю его палку, посмотрю, то ли это, что я думаю».
Вагон снова тронулся, и внутри стемнело. Рукой в кармане Эрик высвободил свой член, прижатый трусами к левой ноге. Когда он его вываживал и пристраивал к Ритоновой попке, весь этот маневр произвел несколько беспорядочных толчков, ударов, легких касаний. Ритон не шевелился. Впервые с утра он почувствовал какое-то успокоение. Вероятно, дело было не в одном только чувстве, выказанном ему немецким солдатом, и все же, соприкоснувшись с этой теплотой, с этим физическим напряжением Ритон смог отдохнуть и понежиться, забывая об ужасном поступке, совершенном час назад.
«Вот он бы меня понял».
Когда его член встал горизонтально, но за застегнутой ширинкой, Эрик отлепил свой живот от Ритоновой попки и позволил вагону себя покачать. Таким образом с каждым толчком поезда его таран бил промеж булочек паренька. И всякий раз, стоило контакту прерваться, Ритон вновь ощущал свое одиночество. Когда же он снова завязывался, приходило согласие с миром, спокойствие, безопасность.
«Узнать бы, как далеко он зайдет?»
И Эрик:
«Когда он выйдет, последую за ним».
Метро промелькивало мимо них с надежностью и скоростью фриза на греческом храме. Ритон позволил своей правой руке повиснуть, но для того, чтобы она соприкоснулась с ширинкой солдата, нужно было бы чуть-чуть повернуться вбок, а тогда он бы не получал толчков в зад членом, которым Эрик, направляя его рукой в кармане, метил все точнее в аккурат промеж ягодиц. Поезд сильно качнуло, и, чтобы сохранить равновесие, Эрик положил левую руку, ту, где были перчатки, на плечо Ритона, которому показалось, что его пригибает к земле вес всей Германии. Он немного наклонил голову, чтобы коснуться щекой пальцев перчатки. Эрик подумал:
«Он ухмыляется или недовольно морщится?»
Ему бы понравилось, если бы Ритон состроил гримаску. Все же по почти незаметным знакам, по какой-то силе, которая все прочнее овладевала им, по уверенности, по большему ответному надавливанию попки, по нескольким капелькам пота, появившимся на висках, а еще по меньшему напряжению своего штыря Эрик убедился, что выигрывает. Мальчонка попался. Он чувствовал, что тот готов предложить ему свои самые драгоценные сокровища. Если он надеялся увидеть чуть-чуть надутую физиономию Ритона, то лишь затем, чтобы похитить у него остатки целомудрия, а кроме того, такая гримаска очень бы пошла его роскошной шевелюре с беретом, совсем съехавшим набекрень, подобно огромному уху охотничьей собаки. Еще один толчок позволил Эрику плотно приложиться грудью к Ритоновой спине.
«Что-то ты, братец, далековато зашел! Что подумают, когда станет светло?» — это соображение не причинило Ритону никакой печали, скорее даже известную радость, ибо он надеялся, что его подловят с поличным и будет случай побравировать, пренебрегая новым взрывом отвращения. Еще толчок — и ляжки Эрика намертво приклеились к его ногам.
«Странную жизнь ему, должно быть, приходится вести в этом траурном мундире. Знать бы, где он выходит?»
Зажегся свет, вагон был почти пуст, и все лица повернулись к этим двоим; страх мешал обшикать их, а они меж тем стояли, словно приклеенные друг к другу, захваченные своей любовной игрой, такие же нечистые и безмятежные, как собаки, спаривающиеся на площади. Их бесстыдство тотчас стало очевидно и им самим, как будто оно вылезло, подобно маленькому кроваво-красному собачьему члену, показавшемуся из шерсти на песьем брюхе. Не сговариваясь, оба вышли. Это была станция «Пармантье». Уверенность в собственной красоте дает большое самообладание, силу, распространяющую свое действие и за твоей спиной, словно там защитная стена, на которую ты опираешься, как будто там сосредоточена вся мрачная мертвенная масса рейхсвера. А между тем Эрик, стоило ему выйти на перрон, ощутил легкую робость. Инициативу первого слова пришлось брать Ритону. Он выпрыгнул из вагона на ходу, прыжок и короткая пробежка по перрону дали ему почувствовать себя в своей тарелке и сразу повеселеть. Смеясь, он стянул свой берет, тряхнул головой, проведя рукой по волосам, и сказал, поглядев на Эрика:
— Жарковато, правда?
— Да, — и Эрик улыбнулся. Он говорил на безукоризненном французском с несколько тяжеловатым акцентом. Шагая рядом с Ритоном, он поправил свою короткую черную накидку, пояс и кобуру. Он прошел перед ларьком, где давали по талонам шоколад, и в узеньком зеркале увидел свой черный рукав: к тому уже самому по себе возвышающему его факту, что он принадлежит к когорте танкистов немецкой армии, прибавлялся блеск его имени. В центре сгустка тьмы, каким представлялось его тело, облаченное в траурное сукно, выделялось это имя: «Эрик Шайлер», за которым чуть пониже следовали какие-то магические слова, а вокруг них, но менее отчетливо, потому что они служили лишь поводом ярче выявить сияние имени, было начертано все, что имело касательство к его удивительному приключению, сценой которому послужил Берлин. Выражение: «возлюбленный палача». Эрик был лишен честолюбия, разнесшийся некогда шум о его любовных похождениях его полностью удовлетворил, но лишь тем, что эти толки помешали ему уклониться от пути, начертанного его исключительной судьбой.
«Я единственный, кого зовут Эрик Шайлер».
Это соображение приводило его в восторг. Он был уверен, что никто на улице его не знает, но не сомневался, что толпе известно о существовании Эрика Шайлера, того Эрика Шайлера, кем мог быть только он. Довольно одной репутации, даже когда последняя имеет оскорбительный оттенок, напоминает о диффамации и даже противостоит так называемой «славе», если латинское «fama» соответствует этому понятию. То, что он был любовником палача, — как, добавим кстати, и то, что он имел весьма интимные отношения с принцем крови, — служило достаточным основанием его славы. Он был знаменит, молод, красив, богат, умен, он любил и был любим. Умел плавать и водить машину, а следовательно, был элегантен, наконец, он обладал всем, что народ имеет в виду, все, что люди перечисляют, когда хотят сказать: «У него есть все, чтобы быть счастливым». А значит, несчастья и страдания этого исключительного существа не могли не приобретать благородного оттенка. Его страдания имели метафизическую природу. Как иных физическое уродство, его отделял от прочих этот букет разнообразных достоинств. Из одиночества рождалась тревога перед лицом проблемы зла, каковое он нарек злом от отчаяния. То, что он увидел себя — пусть малую толику себя — в зеркале ларька с шоколадом, укрепило его связь с собственным образом, который присутствовал в его сознании. Он находился под покровительством германского палача, исполнителя смертных приговоров с топором в руках, и, когда он оказался на улице, выйдя из метро, и вокруг него встала ночь, он погладил ладонью хрупкий затылок ополченца, который сделал полуоборот, так что его нога оказалась между ног Эрика.