А вот Пьеро был не вершителем правосудия, а торговцем. Он бы испугался приговора Поло, если бы тому стало известно его приключение. А ведь узнает… Постепенно он терял высоту. Возвышающая его несгибаемость таяла. Смерть отступала. Он шел по грешной земле. Одновременно яснее заработала мысль, и ум подсказывал ему, что никому невозможно проконтролировать его выбор. Он указывал на лица, к которым проникался мгновенным презрением, а поскольку он сам был малолетком и проходил по разряду несовершеннолетних, именно на сверстников он и указывал. Презрение всех людей, а особенно подростков, которые видели шествие доносительства, облаченного в одеяния молодости и красоты, было все более и более ощутимым. Чтобы выглядеть капризно-своенравным, равнодушным к собственной роли и возбуждаемому им презрению, когда он указывал на очередную жертву, Пьеро прокладывал себе дорогу среди скопища этих скотов, засунув руки в карманы. Чтобы избегать чужих взглядов, то есть случайно не зацепиться за взгляд какого-нибудь более сурового и жестокого парня, он руками в карманах стягивал ткань штанов к центру живота, так что та приклеивалась к заду, и так вертелся на пятках, что его шарф в одной из камер хлестнул по лицу какого-то старика. И вот по мере того как паренек терял свою высокомерную жесткость, капитан переставал слепо ему доверять. Какие-то колебания, приблатненная походочка, более нахальные жесты, отталкивающие от себя сгустившееся презрение, — все это, быть может, подсказывало капитану, что мальчишка заврался. На секунду-другую ему даже захотелось проверить, так ли это, но лень в первую очередь, а затем и равнодушие к чужим жизням переменили направление его мысли.
«Какой же все-таки подонок этот малец», — подумал он. И не мог помешать себе возлюбить мальчугана, войти с ним в негласный сговор. Он даже был благодарен ему за то, что напомнил: ополчение играло во Франции ту же роль, что малец — в теперешней жизни тюрьмы. Лучше других ему было известно, что ополчение рождено для предательства. Над ним тяготеет позор. Каждый ополченец обязан найти в себе мужество презирать храбрость, достоинство и справедливость. Это подчас тяжело, но лень помогает нам, как помогала святым. Малец достоин звания ополченца. В то время как он был занят этими соображениями, одной рукой теребя в кармане связку ключей, а другую держа на кобуре револьвера, ухмылка скривила его рот, но надо уточнить, что смех раздавался скорее внутри его сомкнутого рта, выходя наружу легким иронически-залихватским поскрипыванием, обращенным к самой его мысли, а взгляд стал вдруг неподвижным, ибо он старался рассмотреть ее дотошно при неумолимо ярком свете.
«А какого хрена мы добьемся, если расстреляем невиновных?» Это пришло ему на ум, как раз когда малец указывал на двадцать восьмую жертву, встав около нее и повторив то, что уже сказал двадцать семь раз подряд: «Этот тоже». После чего направился к выходу из камеры. Охранник уже собирался запереть дверь, когда капитан повернулся к Пьеро и спросил:
— А ты хорошенько поглядел? Уверен, что там нет еще кого-нибудь?
Мягкость этого голоса смутила паренька, который подумал, что она притворна. У капитана был голос актера в комедии, и Пьеро усмотрел в нем свирепую иронию. Его обуял страх, что самозванство будет разоблачено. Он побледнел. Если после такого предательства властительная сила, под угрозой смерти принудившая его, обернется против него же или просто его покинет, бросив на произвол ненависти заключенных, ему останется только умываться слезами, приняв на себя муки вечного унижения, навсегда оставаться согнутым под занесенными рукоятками швабр, которыми моют тюремные лестницы; и жалконькое, маленькое, покорненькое созданьице, подвластное всем капризам начальства, дрожащее, как маленькая сучонка после пинка, ответило:
— Нет, мсье, нет!.. — Его голос пресекся, не осмелившись продолжить: «Там есть еще кое-кто», так как эта фраза содержала бы признание, что эти «кое-кто» действительно есть, а у него не хватило храбрости их выдать, либо он онемел из страха услышать ужасный хохот, разрывающий небеса, то есть раздающийся отовсюду — из-за запертых дверей, из-за стен — грохочущий во взглядах, в голосах тех, кто слышал эти чудовищные святотатственные слова. Но очень быстро он успокоился, сказав себе: если подобное святотатство оказалось возможным, то лишь потому, что судьба воспользовалась им, совершая ошибку. А если Небеса признают эту ошибку, заключил он, в доме Отца наступит великое веселье и мое примирение со всеобщим мировым порядком произойдет само собой. Это я, стало быть, излагаю здесь то, что он почувствовал. Но затем он вернулся на грешную землю, проникся ужасом и ни в одной из четырех следующих камер, куда его привели, не пожелал признать ни единого годного к наказанию. Он приблизился к пареньку лет шестнадцати, чья куртка, просто наброшенная на плечи, упала наземь. Пьеро ее очень любезно поднял и помог парнишке просунуть руки в рукава. Встречались души, спасенные и за меньшую малость. За упавшую с дерева гусеницу, которую вы отправили обратно на листок, за голубенький цветочек, который ваша нога отказывалась растоптать, за добрую мысль, навеянную видом жабы, природа отвечает радостным гимном, и все кадильницы раскачиваются в вашу честь. Мальчик был уверен, что ему не сделают ничего худого, потому что однажды днем в церкви, когда он собирался выпотрошить церковную кружку для пожертвований, он озаботился затворить распахнутую дверь одного из боковых притворов, восстанавливая таким образом нарушенный порядок, исправляя ошибку, пусть, может, и не слишком серьезную, но нет такой соломинки, за которую в таком случае не пытаются ухватиться, вот и Пьеро знал, что все ему будет прощено за один человеколюбивый жест. Он не мухлевал. Когда какой-нибудь йог идет к познанию, его на этом пути всегда сопровождает его учитель, ведет его, помогает ему. Справедливо, чтобы и убийца мог поддерживать себя, как умеет. Важен только успех, прочее не в счет. Вот и Эрик помогал себе всем, чем мог, но он-то добился успеха.
В то время, когда он был на советском фронте, какой-то газетчик выспрашивал у его товарища об ужасах убийства, и Эрик услышал ответ: «…Ну, а потом привыкаешь».
Он вспомнил свое первое убийство. Угрызения совести. И каждый раз, когда ему придется убивать, уже имея на своем счету тридцать трупов, при мысли о смерти ему будет приходить на память парнишка, убитый первым. В расчет берется только один, его смерть заключает в себе все остальные. Завертевшись волчком на своем худеньком животе, барахтаясь на дюне, словно неопытный пловец, загребающий по песку уже не слушающимися руками и ногами, стараясь пригрести к себе остатки утекающей жизни, умирающий ребенок исполнил от века единый трогательный и гротескный танец, делающий из жертвы свирепое, отвратительно когтистое насекомое, паука, краба, самая форма которых схожа по виду с угрызениями совести, выгрызающими свой силуэт в душе, как лобковая вошь — свои проходы в мошонке. Пьеро позже мог также соотносить все с первым предательством. С капитаном, начальником тюрьмы, главным надзирателем и тремя его подручными (поскольку один из охранников каждый раз уводил жертву в особую, расположенную поодаль камеру) он составлял отдельную группу, завершавшую обход пятого блока. С совершенно разложившейся неподвижной душой он ожидал объявления страшного приговора. Капитан подошел к нему и протянул руку, которую Пьеро пожал. И услышал: