Мама заверила горничную, что лекарство вот-вот принесут, но не успела она договорить, как Латифа издала очередной душераздирающий вопль.
– Хайимавитуни, они меня убьют! – орала она. – Хайимавитуни!
Она имела в виду червей. Вдруг из внутреннего дворика, из соседней квартиры донесся столь же пронзительный крик, переполошивший весь дом:
– Что случилось с Латифой? Латифа умирает! Латифа умирает!
И сразу же горничные и слуги из других квартир принялись кричать слова поддержки, сострадания, взывать к Всемогущему и молиться о милосердии.
В каморку ворвался дед Исаак: он боялся, что эти крики привлекут ненужное внимание. В дверь позвонили, отец пошел открывать. На пороге стоял доктор Алькабес.
– Вас сам Бог послал, Бен, – сказала моя бабушка.
– Ее крики с улицы слышно.
– Дайте ей что-нибудь, да побыстрее, а то люди подумают, что мы ее убиваем, – попросил дед Исаак.
Доктор Алькабес направился в комнату горничной, открыл дверь, не удосужившись постучать, велел вскипятить воды и сам сделал укол.
– Если не замолчишь, мы все оглохнем, – пошутил врач.
– Ну что, Бен? – спросила прабабка, когда он вышел от Латифы.
Доктор Алькабес успел проконсультироваться с коллегами. Оперировать было поздно. Так что морфин. Пусть даже лошадиными дозами.
– Не отправить ли ее в больницу? – предложил дед Исаак. – Нам не нужны неприятности.
– В ее состоянии? – ответил доктор Алькабес. – Она, может, и до утра-то не дотянет.
– Но почему она так орет? Вам не кажется, что это чересчур?
– Исаак, она уже не с нами.
На следующее утро привратник проводил к нашей двери двух мужчин в гражданском. Выяснилось, что они из полиции; один говорил по-французски – по его словам, язык он выучил в cole de la Communaut Isralite
[82], франко-еврейской школе для бедных евреев и зажиточных египтян, желавших дать детям французское образование.
– Вы знаете, зачем мы пришли, Docteur?
[83] – спросили они дедушку Исаака, который еще был в халате. Я был уверен, что они пришли из-за криков Латифы.
– Хотелось бы знать, – ответил Исаак, однако слова его прозвучали не жестко, как он хотел, а заискивающе.
Посетители уселись на диван. Они здесь из-за адресованного ему письма. Какого еще письма? Того самого, которое несколько недель назад прислали ему из Парижа и которое египетский цензор перехватил и расшифровал. Какая-то его племянница сообщала о рождении дочери, которую «мы обрели на прошлой неделе», процитировал он, поглядывая в письмо, и которая «золото, а не девочка».
– Ну? – спросил полицейский, который говорил по-французски.
– Что – ну? – раздраженно бросил дед. – Моя племянница в Париже родила дочку.
– «Золото, а не девочка». Что это значит?
– Я полагаю, это значит, что они очень ее любят.
– Вы полагаете. Детей ведь обычно рожают, – то есть ребенок рождается, – а не обретают, как сказано в письме, – проницательно заметил полицейский.
– Тот, кто верит в Бога, обретает то, что посылает ему Всевышний, – вмешалась бабушка. До прихода полицейских она читала «Равнодушных» Альберто Моравиа и вышла с томиком в руке, заложив пальцем страницу, на которой остановилась. – И по вашей вере так, и по нашей тоже, – продолжала она. – К чему вы клоните?
– А вот к чему: мы располагаем доказательствами, что вы, а прежде и ваш брат Аарон, вот уже много лет переправляли за границу валюту и драгоценности.
Дедушка Исаак обвинение отверг, поспешно вытер верхнюю губу и тут же ущипнул ее большим и указательным пальцем. Лоб его блестел от пота.
– Боюсь, вам придется проехать с нами, – сказал полицейский.
– В каком смысле «с вами»?
– Вы арестованы.
Второй полицейский схватил деда за руку.
– Одевайтесь.
– Еще не хватало!
– Тогда мы увезем вас в таком виде.
– Ни за что. В чем меня обвиняют?
– В измене.
– Египетская чепуха! Мне восемьдесят лет.
Дед попытался вырвать у них руку и едва не упал, но второй офицер удержал его.
– Нельзя же вот так взять и арестовать человека, – заметила моя бабушка.
Мужчины не ответили.
– Куда вы его повезете? – вмешался дядя Арно, задыхаясь, словно перед этим подрался с полицейскими, не желая бросать Исаака на произвол судьбы.
– В участок.
Тут я учуял вонь, огляделся, посмотрел на бабушку, которая, похоже, встревожилась не меньше моего, и наконец заметил на щиколотке и тапке у Исаака какое-то пятно. Дед побледнел. Оперся о каминную полку, словно намереваясь взглянуть на себя в зеркало, обернулся к собравшимся в гостиной и прошептал еле слышно: «Mam querida»
[84].
И попросил дать ему время переодеться.
Бабушка Эльза уверяла, что он, как иностранный гражданин, имеет право отказаться покидать дом. Так будет только хуже, ответил Исаак.
Через десять минут он вернулся в гостиную в пальто с барашковым воротником, тростью в руке и моноклем на шее. Открыл портсигар и принялся набивать его сигаретами из инкрустированной шкатулки на одном из приставных столиков. Затем пошел попрощаться с Латифой, которая, почуяв неладное, ударилась в слезы. Услышав ее всхлипывания, расплакались и все собравшиеся в комнате. Домашние высыпали за Исааком на площадку, но он развернулся и сказал:
– Хватит, дайте мне уже уйти спокойно! Что вы кружите у дверей, как стая стервятников?
Прабабка, только что обнявшая сына, невозмутимо стояла в прихожей и казалась скорее удивленной, чем расстроенной; поддерживавшая ее старшая дочь принялась махать Исааку платком, в который только что высморкалась. Эльза с Мартой последовали ее примеру.
– Дамы, сестры, дамы, пожалуйста! – обернувшись, воскликнул Исаак, втолкнул младшую сестру в квартиру и захлопнул дверь.
– Если его посадят в тюрьму, он не продержится и дня, – причитала бабушка Эльза.
– Ему конец, – вторил ей дедушка Нессим.
На лестнице повисла тишина; потом я услышал, как уходившие шагнули в лифт, с грохотом закрыли железную дверь, затем щелкнула внутренняя, деревянная, задребезжало расшатавшееся стекло. Заскрежетал, захрипел мотор, заскрипели во внутреннем дворике тросы противовесов.
Понемногу квартиру наполнило утро. Домашние сидели в гостиной – в халатах, с распущенными волосами, с несвежим после сна дыханием, ошеломленные, как разве что при вести о смерти. Прежде никому и в голову не приходило, что Исаак так же уязвим, как все прочие в мире, что иные чудеса даже ему не под силу сотворить и что он тоже, оказывается, порой боится, как Латифа.