* * *
Через неделю после ареста деда Исаака мы получили телеграмму, извещавшую, что он в безопасности в милой Франции.
– Счастливчик, – говорили домашние.
Потом, так же внезапно, как начались, прекратились воздушные налеты, а за ними и сирены, и светомаскировка. Война закончилась.
Никто не обрадовался этим известиям, хотя перед соседями и слугами приходилось изображать облегчение. Но все нервничали. Причем без сирен и светомаскировки нервничали еще сильнее, чем когда каждый вечер ютились в темноте, опасаясь худшего. Родители решили пока не съезжать от прабабки. Лучше держаться вместе, говорили все.
Затем появились слухи о том, что некоторых французских и британских подданных выслали из страны; поговаривали и о незамедлительной национализации фабрик, компаний, домов и банковских счетов. Утверждали, что евреев ждет та же участь. Мы переживали. Даже прабабка завела речь о том, что пора бы уехать во Францию. Только непременно нужно взять с собой Латифу, добавляла она.
Ожидая худшего, в последующие недели домашние скупали те вещи, которые мы могли себе позволить в Египте и которые в Европе, возможно, оказались бы нам не по карману. А поскольку дело было перед Рождеством, лихорадочная, головокружительная беготня по магазинам придавала жизни ощущение праздника.
До чего же приятно было декабрьским деньком выйти с мамой на морозный, чистый, туманный воздух рю Теб, пробежаться до станции, сесть в Спортинге на трамвай, через несколько остановок встретиться с Флорой и все утро болтаться по магазинам.
Витрины были уставлены подарочными коробками, украшены мишурой и искусственным снегом; на стекле красовались приклеенные ватные буквы, складывавшиеся в надписи Merry Christmas и Joyeux Noёl
[85]. На всех этажах «Энно» и «Шалона» пахло хвоей. Бородатый Санта в «Энно» усадил меня к себе на колени и спросил, хорошо ли я себя вел. Я ответил – да, вот только один раз во время воздушного налета баловался со светом. Он сказал, не страшно, все равно война закончилась. «Ne mens jamais, никогда не лги», – добавил он, погрозив мне пальцем. Потом спустил меня с коленей, и мое место занял арабчонок. Санта говорил и по-арабски.
Мама и Флора скупали шерстяные изделия. Зимы в Европе суровые, поэтому обе рассудили, что разумнее запастись теплыми вещами. Мы приобрели три огромных и очень плотных шерстяных одеяла – по одному на каждого из нас. Днем их доставили в Спортинг, отец ахнул и заявил, что каждое займет целый чемодан. Бабушка с ним согласилась, но потом потрогала шерсть, сказала, что это одеяло всю жизнь прослужит, прекрасная покупка, она тоже себе купит. Во Франции такие одеяла не найти.
* * *
Латифа теперь все время была на морфине. Сразу после укола лежала, таращилась в потолок, из уголка рта у нее сочилась слюна, а с полураскрытых губ то и дело срывался мечтательный вздох. Потом подносила правую ладонь к груди, медленно брала какой-то невидимый предмет, выпрямляла руку, словно указывая на потолок, и протягивала к лампе клок воздуха. Так продолжалось часами. Никто не понимал, к чему эта пантомима и почему Латифа так упорно ее исполняет. В конце концов бабушка привела мою маму в каморку горничной и спросила, что значат эти жесты. Мать их мгновенно разгадала. Латифа предлагает Богу душу. Просит Господа ее забрать. Она хочет умереть.
Наконец пришел сын Латифы. В комнату матери его пустил Абду и остался стоять на пороге на случай, если парнишке вздумается пройтись по квартире и что-нибудь стащить. Сыну было шестнадцать, но выглядел он не старше двенадцати; одевался по-европейски. Я сидел в гостиной и видел, как он вошел.
– Кто это? – шепотом спросила прабабка.
– Сын Латифы.
– И что ему нужно?
Услышав этот разговор, бабушка отложила вышивку и отправилась побеседовать с парнем. Постучала в дверь каморки, уставленной каракибом, вошла и сказала: enchant e, рада познакомиться. Молодой человек молча уставился на бабушку, по материной подсказке в конце концов поднялся и уступил единственный стул в комнате, но бабушка не пожелала сесть. Парнишка все равно остался стоять, нервно переминаясь с ноги на ногу, и сцепил пальцы, прикрывая пах.
– Сейчас ты поговоришь с матерью. А потом загляни ко мне, – с этими словами бабушка вышла.
Через несколько минут дверь каморки скрипнула, и показался оробевший паренек, по-прежнему державший пальцы замком поверх ширинки. Я взглянул ему в лицо, чтобы узнать, плакал ли он. Молодой человек смотрел спокойно, чуть ли не со скукой. Он не плакал.
– Я поговорил с матерью, – произнес он, в точности повторив бабушкины слова.
– Заходи, – пригласила она.
Юноша неохотно вошел в гостиную. Должно быть, ему никогда прежде не доводилось бывать в таких комнатах; его пугали квартира, лица, любопытные взгляды.
– Твоя мать мне сказала, что ты воруешь, – начала бабушка. – Это правда?
Паренек промолчал.
– Отвечай! – потребовала она.
Он покачал головой, потом прикусил губу и признался:
– Да.
– Ты хочешь сесть в тюрьму?
Он ничего не сказал.
– Разве ты не слышал, что воровать грешно? Ты знаешь, как поступают с ворами? Свяжут тебе ноги, вытянут и будут бить по пяткам, так что ты даже стоять не сможешь, когда пойдешь в туалет. Мой брат Исаак очень рассердился, когда узнал, что сын Латифы – вор, а если он еще раз об этом услышит, пожалуется королю, тебя схватят и отведут в тюрьму.
Она и сама почти поверила в это.
Парнишка молчал; лицо его не выражало ничего.
– А теперь иди домой. И чтобы завтра же явился на фабрику к моему сыну. Он даст тебе работу.
Латифа, должно быть, слышала бабушкину тираду, поскольку, едва сын открыл дверь ее комнаты, чтобы попрощаться, рассыпалась в благодарностях. Паренек вернулся в каморку и, уже закрывая дверь, сделал неприличный жест.
Через два дня Латифа умерла. В то утро мы с мамой отправились за покупками. Перед уходом мама попросила меня подождать за дверью каморки с каракибом, пока она сделает горничной укол. Но я почувствовал: что-то изменилось. В людской поднялась суета, и глаза у Абду были красные. Я спросил его, в чем дело, но он лишь покачал головой и отмахнулся – мол, только Аллах ведает.
Из магазина мы вернулись раньше, чем думали. Едва мы вошли в подъезд и вызвали лифт, как до нас донеслись крики, которых я не слыхивал отродясь. Мы открыли дверь квартиры; все домашние плакали, даже прабабка, которая наконец осознала, что же случилось. Вопли долетали с черной лестницы. Бабушка на ладино велела мне не ходить на кухню, но я немедленно ее ослушался. Едва я приоткрыл дверь кладовой, как крики стали громче. Я вошел на кухню и увидел на столе тело Латифы. Абду с Ибрахимом заворачивали его с головы до пят в какие-то серые тряпки, похожие на мешковину; у двери черного хода толпились соседские слуги, чтобы в последний раз взглянуть на Латифу. Они увидели меня, но ничего не сказали, хотя я почувствовал, что мое присутствие нежелательно. Я застыл на пороге. Наконец Хишам, который, хоть и с одной рукой, был самым сильным из трех, взвалил труп на плечо и понес вниз по черной лестнице.