После сезона перепелок все отдыхающие уезжали из Мандары. К началу октября улицы пустели; лишь горстка египтян, преимущественно бедуинов, жила в городке круглый год. Стаи бродячих собак – некоторые совсем еще щенки, которых дачники летом подбирали и бросали тут, – сбегались отовсюду, выпрашивали пищу, порой собирались у наших дверей и лаяли без умолку, особенно по ночам. На пляжах ни души, киоски, торговавшие кока-колой, закрыты, и, когда мы поздно вечером возвращались из кинотеатра, на нашей улице светилось одно-единственное окно: на кухне горела тусклая лампочка в сорок ватт, Абду дожидался нас и слушал арабские песни по радио. Порой он на ночь уезжал в Александрию, и нас уже не ждал огонек, Мандара превращалась в город-призрак, а когда отец выключал радио и глушил мотор, было слышно, как мы выбираемся из машины, как похрустывает гравий у нас под ногами, пока мы идем к двери, за домом же, у поворота возле хижины аль-Нуну, плескали волны.
В доме мне всегда первым делом хотелось зажечь лампу в прихожей, потом пробежать по душному коридору и включить свет во всех помещениях – и на веранде, и на кухне, и в гостиной, потом включить радио в своей спальне, чтобы оживить дом и внушить себе, да и родителям, иллюзию, будто бы летние гости по-прежнему с нами и вот-вот выйдут из комнат. Можно было даже потешить себя надеждой, что к нам должны приехать новые гости.
В полночь позвонил неизвестный и спросил, были ли мы в кино. Отец сообщил ему название фильма, который мы смотрели.
В тот год мы прожили в Мандаре до поздней осени. Мы всегда задерживались подолгу. Таким вот образом мама отказывалась признавать, что лето закончилось. Но в том году была и другая причина. Мы решили из Мандары перебраться не в Клеопатру, а в Спортинг, чтобы вся семья была вместе. Маме нужно было распродать мебель из Клеопатры.
В последний раз нашу квартиру в Клеопатре я видел несколько недель назад, когда мама попросила меня съездить с ней отложить одежду для Абду и Азизы. Всю нашу мебель покрывали чехлы, ставни были плотно затворены, что придавало нашему жилью, обычно такому солнечному в октябре, мрачный, похоронный облик; старые простыни, которые Абду наспех накинул на диваны и кресла в самый последний момент перед отъездом в Мандару в начале июня, казались усталыми старыми сдувшимися призраками. «Мы всё это продадим», – заявила мама деловито и бойко, чуть ли не сердито – на самом же деле она так демонстрировала энтузиазм. Она обожала новизну, перемены и сейчас ликовала, как и пять лет назад, когда мы сюда переехали.
Я не был знаком с человеком, который купил всю нашу мебель, не присутствовал при самой сделке, не видел, как выстроились вдоль тротуара в Клеопатре гарнитуры из гостиной и спален. Азиза рассказывала, что плакал только Абду. Я же просто однажды вернулся из школы в пустой дом. «А может, зря мы затеяли этот переезд», – сказал отец. Теперь, когда мебель и ковры распродали, в его голосе слышалось что-то новое.
Я уточнил у него, не собирается ли он выкинуть лежавшие на полу книги. Нет, конечно, ответил он. Мы заберем их с собой в Спортинг. Папа перелистывал стопку из двадцати-тридцати пухлых зеленых тетрадок, время от времени вырывая страницы, которые хотел сохранить. Я спросил его, чем он занимается. «Это мои дневники. Я вел их в юности». Ты что, хочешь их выбросить? «Не все, но там есть кое-что, от чего мне хотелось бы избавиться». Неужели ты писал что-то антиправительственное? «Нет, что ты, никакой политики. Другое, – ответил он с мимолетной улыбкой. – Когда-нибудь поймешь». Я хотел было возразить, что уже достаточно взрослый и все пойму, но знал, что он ответит: «Это ты так думаешь». Отец признался, что не может забыть опустевший родительский дом в тот день, когда они тридцать лет назад уезжали из Константинополя. И его отцу тоже довелось увидеть опустевший дом своего отца. А до него – и прочим нашим предкам. И мне когда-нибудь придется, хотя он мне этого и не желает: «Но все повторяется». Я запротестовал, мол, ненавижу такой вот фатализм и вообще свободен от ваших сефардских суеверий. «Это ты так думаешь», – парировал отец.
Я оглядел квартиру: какой же просторной казалась она без мебели.
Я попытался вспомнить, как увидел ее впервые пять лет назад. Мы с бабушкой тогда потерялись, запутались в дверях и коридорах, наблюдали, как рабочие шлифуют полы, как возводят стену, чтобы устроить дополнительную комнатку для некой мадам Мари. Вспомнил кухонную болтовню в Рамадан, запах свежей краски, мебели, недавно пропитанной морилкой, маминого жасмина, окно, из которого мама грозилась выброситься всякий раз, как думала, что теряет моего отца. Вспомнил Мими и мадам Саламу. Обе перебрались в Израиль. Мосье Фарес осел во Флориде; Абдель Хамида парализовало ниже пояса; муж мадам Николь принял ислам и наконец-то развелся с ней за неподобающее жене поведение. Фавзия работала в семействе египтян, которые обходились с ней дурно. Мосье аль-Малек в ожидании пенсии служил учителем в какой-то второсортной марсельской школе. А сына Абду, Ахмеда, моего доброго учителя, привезли из Йемена в гробу: партизаны поймали его и отрезали голову.
Потом вдруг позвонили тетушке Флоре. Голос поставил ее в известность, что у нее есть две недели на то, чтобы покинуть Египет. И она уехала, как прочие друзья семьи, осенью того же года, за несколько дней до нашего переезда в Спортинг. Мы знали, что настанет наш черед.
* * *
Бабушка Эльза говаривала, что неприятности случаются не по одной, а по три. Если ты разбил две тарелки, никто не удивится, когда из твоих рук выскользнет и третья. Если порезался дважды, значит, невдолге будет и третий порез: он лишь выжидает идеального расположения острого предмета относительно кожи. Если тебя выругали дважды, если ты провалил два экзамена или проиграл два пари, следовало затаиться на несколько дней и не слишком отчаиваться, когда получишь третий удар. Впрочем, нельзя быть уверенным, что третий удар окажется последним. Нужно притвориться, будто бы вполне может быть и четвертый – мало ли, вдруг ты обсчитался или это тысячелетнее правило изменили, чтобы сбить тебя с толку. Это было тактично. Это значило, что ты не слишком самонадеян и не дерзнешь шутить с непостижимыми интригами судьбы.
Мы, разумеется, чувствовали, что полуночный голос в нашей трубке осведомлен о наших убеждениях. Бывало, аноним звонил дважды и больше нас в ту ночь не беспокоил, словно знал, что мы не ляжем спать, не дождавшись третьего звонка. Или же звонил трижды, потом давал нам вздохнуть с облегчением, а когда все готовились ко сну, звонил в четвертый раз. «Он дома? – спрашивал голос, имея в виду моего отца. – Нет, мы не хотим с ним поговорить. Обычная проверка». «Кто к вам сегодня приходил?» «Что вы сегодня купили?» «Куда вы ходили?» И так далее.
Назойливые звонки перемежали все наши вечера – причем как своим наличием, так и отсутствием, – напоминая о том, что приятный семейный вечер способен с легкостью перейти в ожесточенную перебранку, стоит лишь бабушке повесить трубку.
– Зачем ты вообще подошла к телефону? Я ведь просил не делать этого! – наседал мой отец. – И почему ты не сказала ему, где я был?
– Потому что это его не касается, – отрезала бабушка.