– Все уже украдено… до нас… – рассеянно сказала она, пересчитывая петли.
– Да, до нас! Точнее, до меня!
– Но насколько я помню, когда-то это мало кого останавливало. Вспомни, сколько исков было по поводу плагиата, судов, скандалов…
– Мало кого, но не меня. Я никогда так не мог – и не могу сейчас. Тем более, сейчас!
– Почему тем более? Почему тем более – сейчас?
– Не знаю. Не знаю, не знаю, не знаю… – он схватился за голову. – Просто не могу. Просто знаю, что так сейчас нельзя. Нельзя.
– Но кто об этом говорит? Кто сказал, что нельзя?
– Я сказал.
– Никто не узнает, даже если ты напишешь «Одиссею»!
– Ты плохо меня знаешь. «Одиссея» никогда не была моим любимым произведением.
– Ну, не ее, так что угодно, – она снова пожала плечами. – Хоть перескажи сказку о Спящей Красавице! Причем теми же самыми словами. Никто, никто, никто ничего не узнает!
– Зато об этом буду знать я. Я! Я буду знать это! Я – самый привередливый свой читатель. Я буду знать и не смогу простить себя за это!
– Тяжелое бремя автора, – усмехнулась она, начиная новый ряд.
– Именно так, – кивнул он. – Именно так.
– Но когда же автор разрешится от бремени?
– Когда он поймет, что ребенок не родится мертвым.
Она покачала головой, думая о чем-то своем:
– Не «поймет», не «поймет»… а «начнет надеяться»… Но эта надежда… эта надежда…
Она резко замолчала и склонилась над вязанием, пряча лицо.
– А у меня нет даже надежды! – он стоял к ней спиной и ничего не заметил. – Я вижу, вижу, вижу… Все дети уже родились, но у других. У других!
Она помолчала. Затем глубоко вздохнула.
– Но зачем тогда все это? Зачем тогда тебе писать? Зачем тогда пытаться найти что-то новое?
– А вот ты? – повернулся он. – Зачем ты вяжешь? Я же знаю, я же видел, что ты распускаешь петли, как только приближаешься к окончанию.
– Вот потому, что «Одиссея» никогда не была твоим любимым произведением, поэтому и не понимаешь.
– Я не настолько темен, чтобы не знать ее, даже если и не люблю. Пенелопа распускала ткань, чтобы оттянуть время до появления Одиссея. Она ждала его. И не хотела уступать женихам. А ты?
– Я тоже жду.
– Кого?
– Людей.
– Зачем?
– А зачем Пенелопа ждала Одиссея?
– А кому ты не хочешь уступать?
Он не ответил.
– Призраки, призраки, призраки… – тихо сказала она. – Даже сейчас все эти призраки авторов. Даже сейчас…
Он не ответил.
– Никто не узнает, – сказала она. – Они не узнают. Другие не узнают. Никто. Ничего. Не узнает.
– Я знаю, – печально сказал он. – Я знаю. Я знаю, что просто не успел это придумать. Они – успели. А я нет. Я опоздал придумать. Просто опоздал.
– Придумай заново. Придумай чуть по-другому. По-другому.
– По-другому я не могу. Я придумал именно так. Тоже – так.
– Но почему не хочешь попробовать иначе?
– Потому что иначе – это не так, как я хочу. Не так, как я хотел с самого начала. Не так, как я придумал в первый раз. Это будет мертвое, мертвое с самого начала.
– Но даже если ребенок… мертв… его же все равно нужно… извлечь, – с трудом, запинаясь, сказала она.
– Мне негде хоронить своих мертвецов, – ответил он.
– К твоим услугам весь мир.
– Я не могу, – покачал головой он. – Может быть, раньше… Но сейчас – не могу. Сейчас – нельзя.
Она промолчала.
Он вышел на балкон.
С высоты двадцатого этажа город казался игрушечным макетом, позабытым заигравшимся неряшливым ребенком. Где-то там, в деревьях, нервно щебетали птицы, кто-то, – ему не было видно, наверное, собака, – мелкой вальяжной трусцой перебегал дорогу, а с севера, заслонив собой уже почти все небо, шла огромная черная туча.
– Будет ласковый дождь, будет запах земли.
Щебет юрких стрижей от зари до зари, —
медленно произнес он.
Туча надвинулась над головой, вплотную, кажется, еще чуть-чуть, и она расплющит здание, сомнет его, вдавит в землю.
– И ни птица, ни ива слезы не прольет… —
тише сказал он, спрятав за вздохом следующую строчку.
Крупные капли ударились о перила перед ним, забарабанили по мостовой внизу. Он скорее понял это, чем услышал или увидел. А потом весь мир вокруг исчез за плотной и грубой занавесью ливня.
Он стоял еще долго.
И молчал.
Потом шепнул совсем тихо, словно боясь разбудить кого-то:
– И весна… и Весна встретит новый рассвет,
Не заметив, что нас уже нет…
[17]
И ушел обратно в дом.
* * *
Ливень шел всю ночь.
Грунтовые воды поднялись, и без того дышавшая на ладан арматура не выдержала. Фундамент лопнул, разорвавшись на десятки частей, словно что-то, доселе спящее в его недрах, проснулось и растерзало его.
Миллионы трещин покрыли странно прекрасной сеткой бетонные панели. А потом расцвели гигантскими черными цветами.
И дом, в одной из сотен пустых квартир которого уже сорок лет жили двое последних оставшихся на Земле людей, рухнул.
* * *
На востоке медленно занимался рассвет. Только одна стена осталась стоять среди развалин. Из этой стены торчал одинокий, обугленный до клочка, листок бумаги, и когда его осветило солнце, то можно было прочесть, – если бы остался кто-то, кто мог прочесть! – одно-единственное слово:
4
…и найти спасение…
…ты увидишь, как философский камень – наш царь, который превыше других властителей, – появляется из стеклянной гробницы, поднимается с ложа и выходит на арену мира, возрожденный в славе, в высшей степени совершенный. Полупрозрачный, как хрусталь, плотный и очень тяжелый, он легко плавится на огне, как смола, и течет словно воск, превосходя даже ртуть, он легко проникает в плотные твердые тела, и хрупок, подобно стеклу. Он неуничтожим, огнестоек, как саламандра. Он справедливый судья, вопиющий «Я обновлю всё и вся!»