– Да благословят и оберегут вас боги, мистер Роулинс, – говорит он, снимая руку со лба.
Закери кивает, берет свою сумку, меч и выходит из кабинета.
Держась ближе к стенам, по краю Сердца он обходит те части пола, что еще старательно себя ремонтируют, не оглядываясь назад, не глядя под ноги, а только вперед на рухнувшую дверь, ведущую к лифту.
Мирабель стоит посреди аванзала, потряхивая спутанными волосами, которые зримо розовеют и на глазах становятся ярче. Большую часть пыли с лица ей удалось стереть, и она успела переодеться в тот же пушистый свитер, в котором была в первый раз, когда Закери увидел ее не в маскарадном платье.
– Он благословил тебя, верно? – спрашивает она.
– Да, – Закери еще чувствует, как покалывает ему кожу.
– Это хорошо, – кивает Мирабель. – Нам понадобится вся возможная помощь.
– Да что случилось? – спрашивает Закери, оглядываясь на разруху вокруг. Светящиеся янтарные стены все в трещинах, часть обвалилась. Из шахты лифта несет дымом.
Мирабель смотрит вниз, на каменный мусор, и подталкивает что-то носком ботинка. Несколько игральных костей, стронувшись от этого пинка с места, начинают катиться – но не останавливаются, а падают в трещину в полу и там исчезают.
– Аллегра настолько отчаялась, что попыталась закрыть дверь с другой стороны, – объясняет она. – Скажи, Эзра, тебе нравится это место?
– Да, – сбитый с толку, отвечает Закери, но даже утвердительно кивая, он понимает, что вовсе не имеет в виду это место таким, какое оно сейчас, с опустелыми коридорами и разбитой вселенной. Он подразумевает то, каким оно было раньше, живым. Он имеет в виду переполненный бальный зал. И множество искателей того, для чего у них нет названия, искателей, которые находят это в историях, написанных и неписаных, и друг в друге.
– Но не так сильно, как Аллегре, – говорит Мирабель. – Моя мать исчезла отсюда, когда мне было пять лет, и после этого меня растила Аллегра. Это она научила меня рисовать. Она ушла, когда мне было четырнадцать, и начала тут все запечатывать. А с тех пор, как я принялась рисовать двери в надежде, что кто-то сюда все-таки доберется, хоть кто-то еще, она много раз пыталась убить меня, решила, что я опасна.
Она замолкает, и Закери не знает, что на это сказать. У него и так голова кругом от перебора с историями и слишком запутанных чувств.
Это, вообще говоря, такой момент, когда надо бы сказать, что ему жаль, потому что так оно и есть, но чувство кажется слишком мелким, или надо бы взять Мирабель за руку и, ничего не говоря, выразить понимание жестом, – но рука ее слишком далеко.
В общем, Закери ничего не делает и не говорит, и момент упущен.
– Надо идти, у нас дела, – говорит Мирабель. – Как это твоя мама называет такие моменты? Знаковые? Однажды я с ней встречалась, и она угостила меня кофе.
– Правда? – удивляется Закери, но Мирабель уже идет к лифту.
Двери расступаются перед ней. Лифт находится на несколько дюймов ниже уровня пола и оседает еще на дюйм, когда Мирабель в него входит.
– Ты как-то сказал, что веришь мне, Эзра, – произносит она, видя, что Закери медлит.
– Так и есть, – признает он, осторожно становясь с нею рядом. Пол лифта кажется ненадежным, а меч в руках – тяжеленным. Ощущение покалывания прекратилось. Удивительное спокойствие снисходит на него. Он готов быть подельником в том, что последует дальше. – Куда это мы, а, Макс? – спрашивает он.
– Мы – вниз, – говорит она, делает шаг назад, а затем, приподняв ногу, с силой пинает дверь лифта.
Тот, вздрогнув, падает еще на несколько дюймов, а затем спокойствие Закери взлетает стремглав вместе с его желудком, ибо лифт ухает вниз.
Дориан погружается в медовое море, течение неспешно утягивает его вниз. Мед – среда слишком плотная, чтобы по нему плыть, утяжеляет одежду, сковывает по рукам и ногам. Жаждет утопить в своей сладости.
Такой вариант не входит в первую сотню способов, которыми он предполагал умереть.
Даже близко не входит.
Непонятно, где верх, он и глаз разлепить не может, и только изо всех своих сил тянет руку в ту сторону, в которой, сдается ему, находится белый свет, но ощутить, выбрались ли его пальцы на воздух, близко ли он к поверхности, – ну никак не возможно.
Надо ж, какой до глупости поэтический способ отдать концы, думает он, и тут кто-то хватает его за руку.
Его вытягивают из моря вдоль чего-то, что ощущается как стена, и усаживают на гладкую, твердую и, похоже, не очень устойчивую поверхность.
Дориан пытается выразить благодарность, но едва приоткрыв рот, давится липкой сладостью.
– Сиди, – раздается чей-то голос, вроде близко, но глухо и издалека.
Глаза по-прежнему не разлепляются, но обладатель голоса придерживает его, не позволяя встать. Каждый вдох – сладкий, и кажется, что поверхность, на которую его усадили, уходит из-под него. Какой-то звук, визгливый и резкий, прорывается в забитые медом уши. Что-то цапает его за плечо, острое, словно когти. Он прикрывает голову руками, но от этого совсем уже душно. Кое-как он стирает с лица мед, сморкается медом, и дышать становится совсем чуть-чуть легче.
Внезапно поверхность, на которой он сидит, накреняется, и он скользит вбок. Когда поверхность выравнивается, визг утихает. Дориан кашляет, кто-то сует ему в руку мокрую тряпку. Он вытирает ею лицо – этого достает, чтобы открыть глаза и начать соображать, где он и на что он смотрит.
Он в лодке. Нет, он на корабле. Нет, вроде на борту бота, который пыжится сойти за корабль, с гирляндами из крошечных фонариков, развешенными между темными парусами. А может, это и настоящий корабль. Кто-то помогает ему содрать с себя пропитанный медом кафтан.
– Они улетели на время, но скоро вернутся, – говорит голос, теперь уже более внятный. Дориан поворачивается, чтобы получше разглядеть свою спасительницу, которая, перегнувшись через поручень, встряхивает его кафтан с пуговицами-звездами, отпуская мед каплями назад в море.
Волосы ее – хитросплетение темных волн и косичек, подвязанное сзади лоскутком красного шелка. У нее смуглая кожа с отчетливым рисунком веснушек по обе стороны переносицы. Темные глаза окольцованы черными и мерцающими золотыми линиями, которые скорей боевой раскрас, чем макияж. Полоски коричневой кожи завязаны, как жилет, поверх того, что когда-то могло быть свитером, но теперь это в основном вырез, образованный распущенными петлями, и закатанные рукава, кое-как, широкими стежками сшитые пряжей другого цвета, так что плечи и верхняя часть рук у нее открыты. Вокруг левого трицепса изгибается заметный шрам. На ней пышная многослойная юбка, присборенная на манер парашюта, светлая, почти бесцветная, облако над темными сапогами.
Она развешивает кафтан по поручню, пусть капли падают в море сами собой, и проверяет, надежно ли он висит, не свалится ли.