– Да, про теракт. Как же все в него поверили, в этот теракт, если его не было?
– Я смотрела ваш файл, – ответила Лина. – Пока вы ехали в лифте. Похоже, это работает так: новости о насильственной смерти человека от человека запрещены, поэтому тех, кого убили другие люди в режиме «один на один», автоматически размещают в ситуации теракта, коллективной безымянной смерти. «Теракт» случился в холле здания, где вы работали; вы пришли за полчаса до начала рабочего дня, ваших сотрудников еще не было. Вместе с вами в холле погибло несколько незнакомых вам людей, просто посетителей, предположим. Они оказались там случайно. Все просто – достаточно мгновенно заблокировать вход, врубить сирену, отключить камеры, никого не пускать, всех эвакуировать, пригнать скорые и пожарные машины. Потом уже дальше слухи работают: кто-то своими ушами слышал взрыв, кто-то своими глазами видел, как выносили трупы, возникают паника и шум в социальных медиа, а там уже делается пара сфабрикованных видео якобы от очевидцев, фотографии каких-то оторванных рук, пальцев, это вот все. То есть все точно видят, что погибли какие-то люди. Но проверить это невозможно из-за закона о прайвеси умирания. Имена погибших в терактах редко разглашаются в медиа и прессе – ну, если сами друзья и родственники не напишут, конечно же. Некоторые родственники пишут, а некоторые – нет. Вы думали, почему именно? Откуда взялся закон о неразглашении имен жертв терактов?
– Я думала, это из-за беззащитности мертвых. Вообще, это всегда был мой главный страх – умереть в теракте или еще какой-нибудь – как вы сказали? – групповой смертью. Еще до того, как началось копирование. Я даже самолетами летать боялась. Меня все спрашивали: мол, статистически в автомобиле погибнуть вероятность в миллионы раз больше, почему ты этого не боишься, а самолета боишься? А я боялась, потому что в самолете куча народу! Как же мы все перейдем одновременно? И мне казалось, что такая смерть ужаснее всего из-за ее открытости, публичности: падает самолет, и про несчастных жертв тут же все пишут в медиа, рассказывают их истории жизни, выжимают слезу, вывешивают фото растерзанного желтого чемоданчика на испаханной железом жженой земле. Это было несправедливо. Я так обрадовалась, когда это запретили! Потому что, если ад и существует – наверное, он выглядит именно так: когда о тебе говорят в контексте твоей нелепой, жуткой смерти вместе с необъятной толпой случайных людей. А тебя во всем этом нет! Вообще нигде нет! После такого если и перерождаешься – хотя я знаю, что никто не перерождается! – наверняка камнем или консервной банкой, правда же?
– Страх коллективной смерти есть у многих; якобы поэтому и приняли закон о защите прайвеси жертвы. Но на деле они – вы заметили, что я говорю «они», а не «мы» – не заботились о людях или дубликатах, а просто беспокоились о том, чтобы никто не вздумал проверять, кто конкретно погиб в теракте и существуют ли эти люди. Умерло семь человек, и всё тут. Кто эти люди – информация запрещенная. И найти ее, чтобы проверить, – невозможно.
– А кто-то разве пытается эту информацию найти? – удивилась я.
– Именно! У вас даже не было желания ее искать – вы обратили внимание? Почему вам не было интересно, кто же еще, кроме вас, погиб в теракте? Полное отсутствие любопытства к обстоятельствам собственной смерти – вы думали, откуда оно?
Действительно, сильного любопытства во мне не было – я разве что поискала в социальных сетях те самые видео: хлопок, дым, размытые разлетающиеся тела, сколько я таких видео уже посмотрела прежде, ничего интересного. Но сколько бы я их ни смотрела при жизни, это не мешало мне продолжать бояться погибнуть в теракте – даже при условии защиты прайвеси жертвы мне было не по себе от мысли, что я окажусь в закрытых криминальных сводках с чужими именами незнакомых, но равноценно несчастных людей. Траншея, самовывоз, поезд в Освенцим. Не знаю, откуда во мне эта информация, почему в меня это все попало, как в почтовый ящик, который пьяный почтальон перепутал с чем-то, что вообще не ящик. Не хочу, не хочу, не хочу.
И тем не менее это правда – как только я узнала, что погибла в теракте, у меня моментально исчезли и интерес, и страх.
– Короче, потом, после условного теракта в прессе всюду пишут: теракт, погибло столько-то человек. Все вокруг привыкли к терактам, ваши близкие и знакомые конфиденциально оповещаются. Ну, вы знаете, как это происходит: организуются похороны и прочее. А за сорок дней, которые проходят до активации дубликата, проводится расследование истинных обстоятельств вашей смерти – в данном случае, как вы сами говорите, убийства.
Как именно выяснилось, что меня убил именно муж, Лина не знала. Может быть, он сам признался? Или стал жертвой хватких молодых ребят из отдела расследования конфиденциальных преступлений? У Лины, как и у А., был доступ только к тому документу про нож – я не очень-то хотела его перечитывать, учитывая, что в прошлый раз смогла осилить список моих кровавых кораблей лишь до захлебывающейся середины. Судя по всему, он был арестован почти сразу же после моей смерти. Выходит, даже на похороны не явился.
А если бы явился? Как бы он себя вел на похоронах – плакал ли, кидался ли мне на исколотую шею? Была ли у меня вообще шея или меня решили хоронить в разобранном виде, учитывая теракт? (И если так, то как именно меня разбирали? Может быть, мое тело взорвали уже после смерти, чтобы было правдоподобно?) Никто из близких и друзей, к которым у меня был доступ, этого не рассказывал, все как воды в рот набрали. Набрали в рот крови из этих шейных дыр и продолжали молчать, чтобы ничего предательски не стекало с подбородка. Подписка о неразглашении? Куда делся муж? Что делают с теми, кто кого-то убил? Его арестовали? Его расстреляли?
– Нет, – покачала головой Лина, – просто увезли, я думаю. И держат там – не знаю где – до сих пор. И явно под другим предлогом увезли, по какому-то другому делу. Сфабрикованному.
– А если бы его поймали на месте преступления и приговорили к полному стиранию, деактивации, как террориста?
– Тогда вы оба бы, скажем так, погибли в теракте. Ну, может, не сразу. Второй бы условно лежал в больнице какое-то время, в реанимации, пока разбирались, допрашивали. А потом объявили бы родным: не уберегли, не получилось. Но это мои предположения. Я не думаю, что за такое стирают. Другое что-то делают.
– Слушайте, – испугалась я. – А вы уверены, что муж не будет меня пытаться убить и после смерти? Хотя это маловероятно, да?
– По каким-то причинам здесь никто никого не может убить, – ответила Лина. – Человек не верит, что смертен. В нашей памяти нет информации о том, что происходит, когда нас бьют ножом пять – сколько? – десять – тридцать? (хватит, знаками показываю я, не напоминайте) – хорошо, тридцать раз. Нам кажется, что мы чудесным образом выживем, справимся, все наладится, этого не может происходить, это неправда. Вот оно и не происходит. Это, если хотите, память тела. Хотя, возможно, те, кто на самом деле умирал, помнят, что бывает от многочисленных ударов ножом, – но это не доказано. Тут столько всего еще не доказано!
Бедный А.! Получается, есть отличный способ проверить, настоящий ли он мертвый – просто ударить его ножом! Теоретически, наверное, он даже может умереть от этого. С ума сойти!