И это чертовски странное ощущение, потому что за свою долгую одинокую жизнь мои нервы обросли панцирем, который защищает их от ракетных ударов извне. Меня уже мало, что удивляет. Мало, что способно вызвать во мне бурный восторг или подавленное огорчение. Каждый день превратился в один из десятков тысяч дней. Однообразных, рутинных, беспросветных.
Я не помню, когда наступила эта пресыщенность жизнью. Может, лет десять назад – спустя тридцать лет после Вспышки. Спустя тридцать лет после того, как я все потерял: Кристин, Генри, исследования на Фармчейн и Сандоз, собственный дом в пригороде, собственную жизнь. После того, как я очнулся на полу ангара весь в засохшей крови и ослабленный настолько, что едва сумел доползти до медицинского шкафа и заклеить многочисленные раны от укусов пластырями. Я вновь потерял сознание и проспал там же в коридорах между пустующими разбитыми боксами еще пару дней, пока ткани регенерировали. А когда силы наконец вернулись ко мне и я смог покинуть лабораторию, город уже эвакуировали.
Дальше моя жизнь превратилась в бесконечное брожение по пустынным улицам городов, деревень, изредка обнаруживая заброшенные аванпосты и в спешке покинутые карантинные лагеря. Вспышка распространялась в геометрической прогрессии из-за ускоренных темпов превращения укушенных людей. Связь перестала работать, электричество не подавалось, цивилизация медленно умирала.
Но вот моя надежда на победу над вирусом загорелась с новой силой, когда я постигал чудеса своей мутации: замедленное старение, быстрое восстановление от ран, невидимость для врага, а главное – сохраненное человеческое сознание.
Я кочевал между лабораториями по всей центральной Европе, наизусть зная их расположение, оборудование, возможности. Я тридцать лет свозил их ресурсы сюда в гостиницу «Умбертус» близ Бадгастайна, поскольку это было тихое место – практически недосягаемое ни зараженными, ни выживающими людьми, потерявшими человечность и без превращения. Мародеры стали реальной угрозой для меня. Иной раз я засыпал в городах, посреди снующих туда-суда чудовищ, потому что с ними мне было безопаснее.
В какой-то момент я стал замечать, что моя активность превратилась в апатичную и равнодушную, как если бы я каждый день работал у станка и ковал гвозди по тысяче штук в час. Меня перестали трогать агонические крики захлебывающихся в крови жертв или их зовы на помощь. Я мог равнодушно взирать на чудовищно-болезненную смерть человека в пастях чудовищ, просто потому что наблюдал их сотнями и никак не мог им помочь. Я оброс толстой непробиваемой шкурой бесчувственного, отстраненного и даже хладнокровного существа – нового вида на эволюционном пути человека: усовершенствованный, гораздо более сильный и такой одинокий.
Пока не нашел себе подобного.
Закария стал первым экспонатом в моей коллекции мутированной ДНК, которую я собираю уже порядка двадцати лет. Казалось бы, мы должны с ним сдружиться настолько тесно, что встречали бы друг друга по утру теплыми крепкими объятиями. Но в ту же секунду, как мы встретились взглядами, я увидел то же обреченное одиночество, которое словно прописывалось в нашей новой ДНК, проклинающей нас жить вечно.
За семьдесят семь лет у меня сложилось собственное мнение насчет вечной жизни. Она болезненная, омерзительная и до жути безысходная. Особенно, когда ее не с кем разделить.
Когда-то ученые спорили по поводу того, включать ли время в понятие четвертого измерения пространства. Что ж, смысл в споре отпал. Когда время для меня остановилось, когда я лишился его, я явственно ощутил его отсутствие физически, как если бы лицезрел черную бездонную дыру в пространстве.
Конечно, я не бессмертен. Вирус лишь продлил мою жизнь, но я не могу сказать насколько. Десятилетия, столетия? Думать о предстоящих сотнях лет – для меня пытка, потому что я не хочу их проживать, потому что у меня нет стимула их проживать. Я потерял прежнюю жизнь, а новую так и не обрел. Я словно застрял в том моменте, когда прежний мир рухнул, и мне никак не хочется его покидать. Когда путешественник покидает дом, он точно знает пункт назначения. Я же понятия не имею, куда меня везут. Я не знаю, что ждет меня в конце пути, а потому и родной знакомый дом, пусть мертвый и разрушенный, никак не хочется оставлять. Он обманчиво пахнет уютом, безопасностью, любовью…
Мне кажется, что я до сих пор слышу крики людей в горящих городах, вижу, как отключается электричество в домах один за другим, чую нарастающие запахи вымирания: горящее топливо на заправках, вонь холодильников в супермаркетах, гниение водорослей на побережье, усиливающийся аромат хвойных лесов и горного воздуха. Запах девственного мира – мира без людей – прекрасен, не буду спорить. В нем нет грязи, отходов, токсичных выбросов, насильственной смерти и алчного зла. Но этот свежий чистый приятный и даже немного сладковатый аромат смердит одиночеством и бесконечной тоской, когда ты остался в нем один. Пусть меня окружают дети Апокалипсиса, нет среди них души из прошлого мира – они все родились после Вспышки, а значит и понять меня они не в силах.
Я родился в тысяча девятьсот девяносто четвертом году, изначально принадлежавший поколению, развитие которого придется на период освоения Марса, борьбы с климатическими изменениями, эскалацией военного конфликта на востоке. Моя жизнь была определена в конкретные рамки, и закат моих лет должен был прийтись на кульминацию тех событий: счастливую или неудачную – неважно. Скорее всего, я бы не застал их конец или засвидетельствовал их, уже сидя в кресле-качалке в каком-нибудь доме престарелых с медсестрами, меняющими мой катетер, пока я ворчу на слюнтяя-президента и коррупционное правительство, сравнивая их с политиканами моей молодости, которые делали все лучше, эффективнее, смелее и вообще, мы жили припеваючи, пока новая власть не спустила все в унитаз. Я хочу сказать, что одной человеческой жизни не должно хватать на то, чтобы изобрести колесо, а потом создать бензиновый двигатель – на эволюцию требуются целые поколения человеческих жизней.
А что теперь? А теперь моей одной жизни хватит на то, чтобы заново отстроить космодром, запустить экспедиции на Марс, основать там колонии и отправиться в соседнюю галактику. Моя жизнь исчисляется сотнями лет. Разумеется, это вызывает когнитивный диссонанс, потому что я был рожден в одних конкретных временных рамках, а теперь они полностью изменились и мне приходится приспосабливаться к новому летоисчислению. Когда мне было восемь, мир охватила радость от изобретения смартфонов. Когда я поступил в университет, начался период распада Евросоюза, когда мне исполнилось двадцать пять, я начал работать в Центре по контролю заболеваний, через пять лет человечество всерьез взялось за борьбу с глобальным потеплением, отправляя сотни исследовательских экспедиций на неизученный шестой ледяной материк.
Теперь же, если бы у меня родился сын, то он фактически рос бы в деревне, а когда ему исполнился бы сороковой физиологический год, то он уже летел бы в соседнюю галактику на переговоры с инопланетной расой.
Абсурд и невозможность его принятия – вот как бы я описал свой новый мир.
Моя жена умерла, и я не знаю, как именно. Может, ей удалось эвакуироваться из горящего Стокгольма, и она умерла где-то на подземной базе от бронхита. А может, она стала добычей хищника, который убил ее, выпотрошив. А может, она бродит где-то по лесам в образе чудища, забыв, что когда-то была человеком. Счастливым человеком с любящим мужем и четырьмя котами в пригородном доме, где всегда пахнет ванильными вафлями на завтрак, а на выходных во дворе шумит газонокосилка.