В рассеянности оглядывался кругом. Усмехнулся недобро, заметив, что и сюда не явился Шереметев. Однако постепенно Петр освобождался от угнетавших мыслей, кровавых видений, и на месте смуты, что царила в уме, росла уверенность, что все сделано правильно, что еще немного – и обретет он опять силу, удержит в руках коней, которые мчат державную колесницу к лучшему будущему России…
Утром же, на второй день после казни, ни с кем не простясь, почти тайно, государь отбыл из Москвы в Петербург.
Следом за ним в черных каретах везли царевича Алексея, князя Василия Долгорукого, Авраама Лопухина.
Москва притихла, не смея выказать радость об отбытии государя. Однако разговорами о прошедшем полны были дома. В церквах молились: «Спаси, Господи, спаси… Паки и паки Господу помолимся…» Прощались с убиенными, втайне помышляя их героями, служили молебны. Чистые, но не кроткие голоса пели:
Ми-и-ир всем!.. Блажени плачущие, яко тии утешатся…
Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят…
За здравие ставили свечки царевичу, шептались: «Не по руке ему меч, да и не по силе…» В иных домах боярских говорили, что напрасны те казни, не изменят они ничего, а уж Кикина-то, парализованного, к чему было четвертовать?
Обида на царя
А Борис Петрович совсем занемог. Не говорил ни с кем, мучился головной болью, так что в доме ходили на цыпочках; лекарь ставил пиявки, грел пятки. Анна Петровна сидела возле кровати и гладила лоб его, виски, уши, пела какую-то протяжную песню. Когда наконец уснул, наказала Афоне глядеть за барином и удалилась в свою спальню.
Много ли, мало ли прошло времени, только послышалось ему что-то. То был не стук колотушки ночного сторожа и не перекличка часовых. Голос был не оттуда… Потом стихло, и снова поле тишины перечеркнули какие-то звуки. Что-то похожее на шорох, на шуршание листьев – только какие листья в марте? Или то треск непогашенных углей в камине? А может, опять мыши? Не было слышно их после того, как Аннушка принесла кота с белыми лапами, а нынче, видно, кот загулял, может, и впрямь осмелели мыши?..
Борис Петрович сдвинул колпак, прислушался, до него донеслось явственное сухое шуршание и чей-то голос. Звали его! Одолевая себя, поднялся, обошел храпевшего Афанасия и направился к двери. Голос, казалось, шел из портретной… Высокий, звучный, повелительный…
Миновав одну, вторую дверь, граф вдруг почувствовал, как в голове что-то щелкнуло, пронзило, будто лопнуло, – и сразу же всё смешалось: Кикин, Петр, тараканы, мыши… Ничего не понимая, толкнулся в какую-то дверь, ударился и в тот же миг повалился всей тяжестью огромного тела…
– Мать Пресвятая Богородица! – завопил кто-то в темноте. – Господи, спаси и сохрани! Ой, батюшки!
Шереметев слышал тот крик, но не понимал откуда, показалось, что идет он из портретной, направился туда, да только попал в иное место – в комнату тещи своей Марьи Ивановны. Упал рядом и насмерть перепугал старуху.
В доме поднялась хлопотня, забегали слуги, проснулся Афоня. Увидав всклокоченного барина, с полубезумными глазами, заблудившегося в собственном доме, слуги заголосили. Не скоро утихомирила всех Марья Ивановна; заключив, что у барина провал в памяти, она взяла его за руку и увела, что-то шепча, в опочивальню.
Весь следующий день сидела возле и приговаривала: оба, мол, мы с тобой, Борис Петрович, из прошлого столетия, из царствования Алексея Михайловича, осколки, так сказать, и ведомо нам, какие вавилоны выделывают порой указаниями своими государи, а сердца-то у нас горят, однако нету резону поддаваться тому, не лучше ли своим домом заняться, да о детках, да об жене помыслить… Марья Ивановна была добра, мудра, еще к тому же весела и действовала на зятя лучше всяких лекарств.
Спустя два-три дня Борис Петрович оправился и решил, что немедля займется хозяйственными делами и, пока в уме-памяти, напишет завещание.
Стал он ласков с детками, умиленно глядел на них, разговаривал. Старшему сыну Петруше обещал, когда закончатся счеты с жизнью, оставить наградной знак петровский, обсыпанный алмазами. Потом велел подать перстевник – коробочку для кольца – и показал Наталье перстень с камнем смарагдом, подаренный государем. Сказал:
– Вырастешь – выберешь себе жениха ладного, пригожего, подаришь ему сей перстень, а покамест пусть у матери хранится.
Когда дошло дело до жены, написал своей рукой: «Жену мою Анну Петровну благословляю образом Пресвятыя Богородицы, нарицаемые „Не рыдай мене Мати“, греческого письма, оклад с чернью, с небом, и вручаю ей весь свой дом с вотчины, с поместьи и с пожитками. И владеть ей всем и детей содержать в страхе Божием и в науке».
Ему казалось, что царь Петр и весь корабль российский уплыли в дальнюю даль, а его ждет иное: лодка через реку забвения. Однако мысль та ничуть не угнетала. И – вот что странно, – написав завещание, озаботившись наследием, которое оставлял детям, граф почувствовал себя крепче. В теле, в ногах и в груди носил тяжесть, а умом и сердцем устремлен лишь к одному – как оставить семью безбедной. Всякий день теперь он читал письма от управляющих, давал ответы…
Началась весна, потом и лето, а Шереметев сиднем сидел в старой столице, не ехал ни в Кусково, ни в иное какое место, а главное – в Петербург, где ждал его царь и весь царский двор.
А Москва тем временем сняла лучший свой белоснежный наряд, сменила на грязный глинисто-желтый, дорожный, потом надела детское платье из травки-муравки и нарядилась в зеленую фату – московский воздух зазеленел, брызнули фонтаны лип, берез, сосен… Зацвели буйные сады. И ожили боярские и княжеские подворья – доставали летние сбруи, телеги, коляски, запрягали лошадей-вяток, возили прошлогоднее сено, зерно, навоз…
Борис Петрович теперь просыпался с криком петухов, шел на свое подворье, оглядывал всё и, возвращаясь в кабинет, брался за письма.
Хозяйство шереметевское было немалое и требовало управления, между тем занимался этим фельдмаршал все двадцать лет урывками, в перерывах между битвами. Только с прошлого года, когда вышел в отставку, вник в дела с основательностью. Получая жалованье в семь тысяч рублей, имел он «20 тысяч мужеска пола» – и наследственных крепостных, от предков, и нажитых своим трудом, однако и расходы были великие: ежели не иметь хозяйского глаза, то в разорение легко прийти, он и так уже не раз принужден был вперед просить у царя жалованье.
Управлял фельдмаршал имениями примерно так же, как командовал полками, – подбирал толковых старост, заботился о них, вникая во всякие подробности: каких коров и лошадей продавать, какие мельницы сдавать в аренду, как распоряжаться оброком и прочее…
Как-то, взяв старый посеребренный сундучок, огладив его бока, открыл крышку и вынул наугад пачку бумаг, наткнулся на петровский указ о нарушениях в одежде молодых людей. «Нами замечено, – писано было в указе, – что недоросли отцов именитых на Невском и в ассамблеях в нарушение этикету и регламенту штиля в гишпанских камзолах с мишурой щеголяют предерзко. Господам полицмейстерам указую впредь оных щеголей в рвении великих вылавливать, сводить в литейную часть и бить кнутом, пока от гишпанских панталонов зело похабный вид не окажется. На звания и именитость не взирать, также и на вопли наказуемых».