Книга История казни, страница 13. Автор книги Владимир Мирнев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «История казни»

Cтраница 13

— Что он сделал для России? Выскочка! Он, как вор, сменил фамилию отца на кличку.

— А наш главком Троцкий? Тоже вор? Господин хороший, говори, но не заговаривайся! — комиссар приналёг на свой голос. Он всегда чувствовал сильную боль в горле, лишь начинались допросы. В одной из драк на заводе, куда его устроил отец, в литейном цехе, молодой лихой парень Шкворенев схватил его однажды за горло, и какая-то жилочка хрустнула под цепкими пальцами нападавшего. С тех пор и стал ощущать боль.

— Я желал бы спросить: что он сделал для России? — не унимался князь. — Кто он? Что принесли предки его Руси? Ничего! Он — вне закона. Если человек носит ружьё не по закону, он не военный, он — бандит. И вы тоже, господин, вне закона. Вы лично, ибо в первой статье российских законов сказано: «Император всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный». Повиноваться верховной власти его, не токмо за страх, но и за совесть, сам Бог повелевает. Вот закон. И я ему повинуюсь.

— У нас нынче Россия одна, — перебил его нетерпеливо комиссар. — Одна, и точка. Россия у нас сходится — большевик она! На остальное мы срали с большой колокольни! И ссали, — добавил он в неожиданно тихой задумчивости. Так у него было каждый раз, как только он приходил к мысли о необходимости кончать с контрой, приговорившей себя дерзкими словами к казни. Комиссар чувствовал уже стоящий в ноздрях запах разлагающихся трупов. — Мы — народ! Вы — не народ! Небось, ишь! Небось в царской милости ходил, гузно? Сучье семье!

— Долгорукие трижды мешали свою кровь с царской, начиная со святого Рюрика, с Романова и снова Романова. За честь почитаю... Жена Александра II — моя родная сестра, Юрьевская.

— А я вот срать хотел на царскую кровь и на закон! Срал и ссал! Понял? На твою голову, сука! — комиссар выругался и смолк. Стало скучно. Он лениво махнул рукой, как бы отгоняя мух. Если до последней минуты он вспоминал о девушке с длинными вьющимися волосами, белым красивым лицом, разгневанной, возбуждённой, яростной, а потому, наверное, страстной в своих ласках и притягивающей своей невинностью, то теперь не хотелось ни ласки, ни слов, а хотелось махнуть стакан водки и заснуть глубоким сном.

— Филькин! — крикнул он. — Кончай! Контр-ра! В расход! Царское гузно, контра, агитацией занимается. В расход говно!

В это самое время княгиня, почуяв беду, на сгибающихся от дрожи ногах, с протянутыми руками перед собою, с непокрытой головой, обнажающей густые седые волосы, с помутневшим, закачавшимся перед глазами миром, продвинулась в святой угол и опустилась на колени. Она молила о пощаде всех верующих и неверующих. Её мокрое от слёз лицо было обращено к Всевышнему в надежде и кротости. И невдомёк ей было, что рука, занесённая с мечом над её головой, опустится в этот день. Филькин знал своего командира давно, понимал того с полуслова, гордился, почитая доверие своего командира за честь. Ему также была известна ненависть комиссара к молящимся, верующим. Он ещё помнит тот знаменитый монастырь Христовых невест под Павловском, когда Мажола приказал красноармейцам переспать с Христовыми невестами, грозя отказавшихся зачислить в списки контрреволюционеров. Он помнит плачущих, орущих девиц, которых лапали мозолистые руки красноармейцев. Женские истерики его не волновали, тем более что их всегда можно было прекратить взмахом сабли.

Комиссар отвернулся, слыша могучий посвист занесённой Филькиным сабли, затем тупой, с оттяжкой удар по шее, мягкий постук снесённой головы по полу и ужас вскрикнувшего старика, увидевшего свершившееся. Комиссар, ни слова не говоря, не оборачиваясь на праведный суд, творимый его дружком, торопливо вышел из дома на воздух, боясь, что его догонят судорожные позывы и вырвет. Его стало тошнить, хотя казалось бы, он должен привыкнуть к повторявшимся каждый день сценам.

Уж наплыл вечер; и синие сумерки торопливой волною заливали горы и всё вокруг, в воздухе слышался привычней для солдатского слуха голоса — командирские окрики, звонкие голоса часовых; торопливое время, казалось, тоже торопилось жить. Он сидел и думал. Отвратительные судорожные рвоты — что это? Болезнь или просто какая-то странная примета? Хотя в приметы он не верил, в чёрта или дьявола тоже. Он был сам по себе, вот как есть, молодой двадцатипятилетний человек, которого ничто не могло остановить, заставить оглянуться или вспомнить с жалостью дом, мать или отца. Родного дома у него не имелось: грязную каморку, в которой с утра до вечера валялся пьяный отец, нельзя же назвать домом; крохотные, собранные с превеликим трудом матерью-попрошайкой подаяния, — их едва хватало на пропитание — скармливались в основном малолетнему сыну Гришатке. Вот что Мажола помнил, стыдился, считая, что детства у него не было, как не имелось ни крова, ни родителей.

Комиссар встал и кряхтя направился вдоль улицы в штаб. По дороге его догнал Филькин, спросил, что делать со стариком.

— А кто он такой, чтоб цацаться с ним? — спросил командир нервно, опять улавливая противные позывы гнилостной рвоты.

— Князь Долгорукий, говорит. Мол, сродняк царю.

— Врёт, старая сука. Может, шпион? А? Допроси. А вообще, Филькин, отпусти его, пусть козёл идёт.

— Зачем? — вытаращился Филькин своим яйцевидным лицом, судорожно всматриваясь в комиссара. — Враг народа.

— Старуха — без звука. Он плакал.

— Точно так, — отвечал Филькин довольно. — Я вас понял, не уйдёт.

— Всё-то тебе, Филькин, поясни, объясни, ядрён твою мать, чтобы она, дура, сдохла, зная, что таких сучат рожать нельзя. — Комиссар говорил так, словно обвинял, но Филькин различал, когда командир в хорошем настроении. Вот он сказал: отпусти его, пусть идёт. А ведь не уйдёт князь, и он это знает. Старик не оставит убиенную, свою старую жену с отсечённой головой, а будет вместе с до конца. Он, комиссар, знает, но вот князь не сможет предугадать его следующий поступок. Вот в чём разница между ними — им, новым миром, «мы наш, мы новый мир построим, кто был никем, тот станет всем», и князем, старым миром с «Боже, царя храни»...

Разве мог, к примеру, кто-то догадаться об изощрённой придумке комиссара, когда однажды он взял городок Вороний, где застряла польская графиня Сьюзи. Она никак не могла уехать из-за больной матери. Фамилия, чёрт знает, то ли Пилсудская, то ли Скоропадская, он не имел привычку запоминать фамилии. И вот к Мажоле привели молодую, ослепительной красоты полячку, плохо говорившую по-русски. Графиня заносчиво объявила, что она подданная независимой Польши и требует немедленно освободить её. Комиссар приказал её напоить. Она отказалась и от водки, и от вина. Тогда он тихо предложил ей раздеться. Она влепила ему такую пощёчину, которую он до сих пор, наверное, помнит. Когда Мажола стал сдирать с неё платье, она сопротивлялась как львица. И тогда командир пригрозил разрубить её саблей, раз она не выполняет волю революционных властей. Графиня надменно, гневно, сверкая глазами, прикрывая наготу белыми руками, заявила, что «лучше умрёт, чем покорится такой русской свинье, как этот гнусный шеловек, в кожаной, отвратишельной пальто». Мажола пришёл в ярость: как из-за такого пустяка, как обыкновенная случка мужчины и женщины, женщина согласна умереть?! От неслыханной дерзости у него пропала мужская сила, и он, уже больше из азарта, достал свою знаменитую саблю и сказал, что сейчас выполнит желание гордой полячки. Она плюнула ему в лицо. Он взмахнул саблей и разрубил её пополам, а после дико хохотал, глядя, как в предсмертных судорогах корчится красавица-графиня, посмевшая перечить ему, революционному бойцу. Потом Мажола окунул пальцы в тёплую кровь, провёл себе по лицу, как бы перекрестившись, и мазнул других командиров, рядом стоявших и с интересом наблюдавших эту сцену.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация