— Скажи, кто женщина? — сухо спросил чекист, принимаясь всё же за огурцы. — Кто она? Что она? Цель её присутствия в полном смысле? Понял, ге? Ты революционный призрак видел? Не видел? Ради революции я могу убить всех! — припугнул слегка чекист хозяина, надеясь на быстрый успех.
Иван Кобыло всё ещё видел тот взгляд Дарьи — открытые широко глаза, распахнутые с необыкновенной доверчивостью, и в них стоял немой укор: что ж вы делаете? Кобыло молча пододвинул чекисту миску с огурцами, сел напротив, но видел перед собой опять-таки не нахмуренное лицо чекиста, а взгляд Дарьи. Он слышал слова незапятнанного чекиста, но не мог понять, о чём они. Стоило ему повести глазами по своим просторным комнатам, с такой любовью отделанным им тоненькой сосновой дощечкой, великолепному полу, оглядеть всё, что он так любил, собираясь уехать в Липки под Саратов, как ясно понимал, что уехать из этих великолепных хором, украшенных им самим, сооружённых на свой лад и вкус, где каждая дощечка облюбована, выбрана, выстругана, у него нет сил.
— Я хотел узнать о той молодой женщине, — поднял глаза на Кобыло чекист и осторожно откусил огурец, засоленный по всем правилам — с перцем, укропом, смородиновым листом. — Кто она?
— Дарья.
— Так, ге! Так, это я знаю, но в смысле я хочу сказать, не надо углов строить, революционный призыв как воспринимаешь?
— Как солдат. Я в армии служил на извозе, снаряды возил. С Брусиловым.
— Офицерство издевалось, сволочь? Зна-аю. Не служил, но зна-аю.
— Нет, просто служил, а затем домой захотелось, бросил и уехал, — сказал Кобыло, всё ещё не разлучаясь со взглядом Дарьи.
— Кто она? — спросил чекист, полагая, что достаточно прошло времени, чтобы вернуться к прежнему разговору. — Кто? Что? Видно, нехороших кровей, а? Сволочь, если белая потаскушка, убью.
Кобыло остановил взгляд на чекисте и осторожненько положил свою руку на его, потихонечку поприжал на скатёрке.
— Жениться хотелось тебе? — поинтересовался Кобыло, медленно поднимая на него глаза, в которых загоралась буря перемещающихся белых точек, не предвещающая ничего хорошего. — Так вот, парняга незапятнанный, на ней женюсь я.
Чекист с любопытством посмотрел недобрым взглядом на выставившего на стол огромные свои руки Кобыло и потихонечку вытащил свою из-под его горячей. Предварительно Лузин навёл справки об этом холостяке, оказалось — довольно обычная репутация, хотя Лузину, с его-то опытом, большого труда не составляло запятнать её.
Чекист Лузин не думал о женитьбе как таковой: ему думалось, всё могло бы обойтись скромно, просто, по-казённому — пригласить начальника, водителя, её мать. Но он не думал о женитьбе в принципе, ибо женитьба не вписывалась в революционную ситуацию, о чём он любил говорить на собраниях и неуклонно призывать к воздержанию стремился, как делали тов. Ленин, тов. Троцкий, тов. Тухачевский, тов. Дзержинский и он. Нет, Лузин не любил Рукову, о чём себе сразу заявил, чтобы укротить плоть свою. Не мог её полюбить. Но щемящее, притягивающее чувство, вылившееся сейчас тонкой струйкой в просачивающуюся в сердце злость, существовало в нём, и недаром же он приехал на автомобиле, надев свою новую шинель, а под шинелью красовалось отличнейшего покроя обмундирование, напоминавшее ему о достигнутых высотах, о которых при старом режиме Лузин мог только мечтать. Но если нет чувств, что же тогда означает его приезд?
Иван Кобыло произнёс слова, не будучи подготовленным к их смыслу. Ещё никогда он не признавался в намерении жениться на Дарье. Это была для него новость, будто об этом ему чужой человек сказал.
Незапятнанный чекист молча поднялся и подошёл к висящему на стене вырезанному из дерева автопортрету Кобыло.
— Сам? — спросил.
— Единственно. Своими руками.
— А скажи, скажи, — неожиданно заинтересовался Лузин, возвращаясь к тому, о чём только что думал, и неожиданно понял, что всколыхнувшееся в его революционной душе, заплескавшись глухо и с ноющей эдакой непростительной, постоянно напоминающей о себе струночкой, чувство есть не что иное, как нечто недопустимое. Он отрицал любовь и знал о её буржуазном происхождении, а потому ненужности на этом свете. Но другого света быть не может — значит, всё остальное — блеф! Он спал, как говорят, занимался прелюбодеянием много раз, но каждый раз с ущербным чувством бессмысленности всего этого. Он был убеждён, что в книгах, кричащих о якобы божественной сути любви — всё чушь, выдумки праздных умов, дворян, князей, бесполезных на этой земле, следовательно, и их культуры, их чувств и желаний. Они не нужны; они исчезли, и теперь им возврата не будет, ибо революционный пламень сжёг весь мусор, оставляя на потребу дня простые человеческие отношения для революционеров. Лузин, в общем, склонялся к мысли о необходимости заслуженного существования на земле исключительно людей, пламенно мечтающих о революционном ветре. Каждый человек должен быть революционером — заветная мечта Лузина. В том видел смысл всей своей неподкупной жизни, преисполненной пламени и борьбы. Пламя должно сжечь весь хлам, накопленный человечеством за многие века. И пусть горят ярым пламенем все эти книги, кроме трудов Маркса, Ленина, — всё, от чего пахнет гнилью прошлых веков, пылью древних шагов, грязью прошедших времён — уничтожить!
— Ты с ней спал? — спросил Лузин с язвительной, глумливой ухмылочкой. — В том смысле, что, товарищ, что вы бы сказали на этот счёт? Знаете, женщины очень развратны. Гё! То есть полный смысл таков, что нельзя Им доверять. Спал?
Кобыло вскочил и заорал:
— Вы знаете, чёрт вас побери, товарищ Лузин, незапятнанный чекист лучшей марки, как её зовут в округе? Святой! Я прошу на крутых поворотах подумать о том, что жизнь даётся не часто. Поняли?
Иван Кобыло проговорил все эти слова сумбурно, с неожиданной для себя торопливостью, с нескрываемым враждебным огоньком в прищуренных глазах.
— Не шути, чекист, — проговорил он с хрипотцой. Собственный мир для него закачался в глазах и претерпел неожиданное перевоплощение. Возможно, женитьба на Дарье разрешит какие-то проблемы, потому что у него много появилось тайных желаний, что само по себе приносит некоторые неудобства. Ещё никогда в своей жизни Кобыло не мечтал о женитьбе. Отбрасывал глупую мысль о ней на более поздние времена. Объяснял это тем тревожным временем, которое дребезжало, как разогнанная, несмазанная телега по просёлку. Того и гляди, отлетят колёса, перевернётся телега. Что станется с мчавшимися в телеге людьми?
Чувствуя неслыханное унижение от высказанных с небрежной ленцой слов стоявшего перед ним верзилы, Лузин решил прибегнуть к испытаннейшему приёму, позволившему ему в короткое время стать одним из выдающихся чекистов. По крайней мере, после взятия Омска пятой героической армией тов. Тухачевский лично пожелал встретиться с ним и поблагодарить за полезные для революции дела.
Лузин, сонно вынув из кармана наган, положил его перед собою на стол всё с той же глумливою ухмылочкой. То был его знаменитый, безотказный приём. Он всегда носил с собою два нагана одной и той же системы. Один, незаряженный, вынимал первым и небрежным жестом опускал; наган со стуком падал на стол. И удар, как выстрел, сразу мог образумить многих, до сей минуты нахальных, людишек. Другой наган чекист Лузин держал наготове с полным зарядом в правом кармане. Он был хороший психолог, и приём его приносил фантастические результаты. Ибо достаточно было арестованному человеку, улучив момент, когда будто озабоченный чекист отошёл от стола, схватить спасительный наган, желая застрелить чекиста, как для Лузина ясней ясного становилось: перед ним враг! Значит, и враг революции. Он, находясь в комнате сознательно один на один с допрашиваемым, вызывал тут же охрану и одним махом: «Расстрелять врага народа», — решал дело.