Из всех учёных людей Ксенофонт Ковчегов уважал Карла Маркса. Во-первых, по причине, что не сразу выговаривал русский язык то странное имя; а во-вторых, в партячейке ему сказал Белоуров, что самый-самый ихний человек, который полностью за всех и пьющих бедных, так то был Маркс. Но что самое главное, за бедных — это ещё полбеды, а вот то, что он полностью против богатых мужиков, прельстило Ксенофонта Ковчегова. Не сказав на партийной ячейке ни «да» ни «нет», Ковчегов пришёл домой и запил, потому что не мог не запить за Маркса, который так понимал вместе с Лениным его страждущее сердце. С этой минуты Ковчегову стало даже легче и проще воровать сено у соседа, ибо он окончательно убедился в несправедливом устройстве мира, который делится на богатых и бедных. Но самое важное, богатый — враг бедному, а следовательно, и наоборот. Значит, он живёт рядом с врагом. До последнего дня Ковчегов не предполагал в Кобыло врага: ведь тот спас ему жизнь, дал кров, делянку, а оказывается, что живёшь рядом с врагом! С особым наслаждением Ксенофонт теперь забирал охапки сена — не воровал, а именно забирал, как своё, которое присвоил сосед, его подлинный враг. Одним замечательным словом, «экспроприировал». Он до того возвысился в своих мыслях, что и на своё убогое житьё-бытьё посматривал с большим, однако, сожалением. Вон как живёт богатый Иван, а вон как скудненько поживает он, Ковчегов, чей просветлённый марксовской и ленинской идеей Всеобщего Рая ум только-только начинал осваивать жизнь, ибо до последних дней у него была не жизнь, а рабское существование. Потому и пил, что жил по-рабски. Выходит по Марксу и Ленину, что ворует-то не он, Ковчегов, а Кобыло. Ксенофонт Ковчегов по случаю своего открытия запил в последний раз, но по-чёрному, на несколько дней.
— Слушай, что стоишь, помоги, Ксенофонтушка, бери нож, соседушка, отрезай вон требуху себе, если пожелаешь, конечно, — сказал Иван, поглядывая снизу на стоявшего, чёрного лицом, Ковчегова. Ему стало жаль соседа, и он отмахнул ему кусок сала. — Бери. Спасибо за помощь.
Ксенофонт Ковчегов осторожно принял сало, требуху, уложил в таз. И ни единый мускул не дрогнул на его чёрном лице. Он выделялся на селе своей темнокожестью. Характернейшие признаки каждого алкоголика, известно, выражает лицо — красный, разрыхлённый, раздавшийся вширь нос, истончившаяся кожа, приобретшая синюшный оттенок. У Ковчегова, как ни странно, от алкоголя лицо всё сильнее и сильнее чернело, что в значительной степени выделяло его среди пьянчуг в лучшую сторону. Все удивлялись: «Пьёт белую, а кожу получает чёрную».
— Что стоишь, помогай, — засмеялся Кобыло, оттягивая на себя внутренности борова — лёгкие, сердце, почки; обагрённые кровью его руки сильно и упруго, точно бросали исходящие паром внутренности в таз.
— Пойду, — промямлил Ковчегов и, прихватив таз с требухой и салом, засеменил с достоинством к себе. Перелезая через плетень, Ковчегов, оглянувшись, увидел склонённую над тушей могучую фигуру Кобыло, и мысль в его мозгу зыркнула эдакой птичкой разухабистой: подожди, скопидом, подожди, недолго осталось хлеб жевать, салом заедать. Прирежем как борова, сволочуга-эксплуататор...
XVIII
Теперь главной заботой Дарьи и её мужа, конечно, стали дети. Тем более что через год она снова почувствовала беременность, а уж через несколько месяцев в её мыслях не осталось и следа от прежних желаний посвятить всю себя своему единственному ребёнку. Ни с чем не сравнимы переживания женщин о судьбе своих детишек! Дарья день и ночь думала о том, как сложится судьба её Васи, получившего имя в честь своего деда Василия. Как только она почувствовала неминуемость второго ребёнка от Ивана, так ей в голову пришла мысль замечательная — снять плетень между двором Настасьи Ивановны и их двором, чтобы они могли, как близкие родственники, с Настасьей Ивановной ходить друг к другу не просто в гости, а по необходимости вести одно хозяйство. От подобного объединения выигрывала и Настасья Ивановна, со слезами на глазах встретившая это предложение. Теперь маленький, уже бормотавший первые слова Петюня мог бегать из одного конца двора в другой, а Дарья, сидевшая под окном со своим белобрысым, пухленьким, розовеньким, пускающим пузыри Васей, имела возможность следить за ним. Она раздобрела за последнее время, её лицо окрепло, приобретя округлость. С живостью её глаз, всё чаще сощуренных, мог поспорить разве что муж. Честолюбивые мысли о возможности отъезда в столицу отошли на второй план; у неё, как у каждой матери, все мысли и дела направлялись теперь на единственную цель своей жизни — на детей. Всё чаще и чаще стала Дарья задумываться о будущем, настолько неясном для неё, настолько неопределённом для детей. Она порою и думать не желала, полагаясь на провидение судьбы. Теперь она очень боялась за своего мужа, ждала его возвращения с полей с замирающим сердцем. В последние месяцы участились случаи нападения неизвестных вооружённых людей на зажиточных мужиков. Она понимала, что силы Кобыло многие побаиваются, его ловкость, меткость стрельбы вызывала у всех уважение и нескрываемую зависть, а он теперь всегда возил с собой ружьё. Но всё же её сердце трепетало при звуках выстрела. Если он припаздывал к назначенному времени, она места себе не находила.
Иногда Иван задумывался, глядя на подрастающего жеребёнка, которого принесла год назад Каурка: что же с ним делать? Он понимал, что может наступить время, хотя он аккуратно платит свой продовольственный налог, когда ему поставят в вину его прекрасных лошадей, крепкое хозяйство. Он уже был свидетелем, побывав на одной сходке, как Емельян Белоуров, тот, что напился у него на свадьбе и из-под стола требовал смерти богатым, а теперь заделавшийся активистом, зачитывал манифест с особым, каким-то алчным блеском в своих не просыхающих от пьянки глазах, в котором призывалось вести рабоче-крестьянскому правительству борьбу со всякой богатой сволочью. Это его так поразило, что он покрылся потом: зачем же упираться в поте лица? Можно вести такой образ жизни, который ведёт Белоуров: пить, куролесить и при этом обладать правом судить других. Белоуров призывал, чтобы каждый богатый поделился своей живностью с бедным, Кобыло же, завидев в президиуме чёрного лицом соседа Ковчегова, подумал: «На что ему моя лошадь, которая у него падёт в первую же зиму?» Возможно, данное обстоятельство несколько и настраивало на минорный лад, так как вносило в душу разлагающую нотку недовольства. Не согласиться с мыслями Кобыло нельзя. Чёрный лицом человек Ковчегов с нескрываемым злорадством на тонких, тоже чёрных губах поднял блестевшие от неслыханной сладострастной мысли возмездия за свою бедность глаза, и Иван неожиданно понял, что недооценивал соседа, ворующего у него сено, что взрастил на груди своей змею.
Расслабляющим сердце было единственное — появилось сообщение о смерти вождя Ленина. Дарья вбежала с сияющим лицом в сарай, где муж чистил навоз, и сообщила, что по селу пронеслась весть: умер Ленин! Кобыло отложил лопату и спросил:
— Думаешь, что-то изменится?
— Да всё, всё, Ваня! — повторяла она с неслыханным возбуждением и с одышкой, так как ходила на восьмом месяце беременности. Он внимательно её выслушал, но значения словам не придал. Она стала ходить вокруг лошадей, покрикивая на них: те понимали её с полуслова. Буран начал переступать ногами, как бы выказывая радость от прибытия хозяйки. Животные любили Дарью; не только она их боготворила, но и они её. Иван это чувствовал. Её голос, взгляд быстрых больших глаз вызывали благость и умиротворение. Она знала каждую чёрточку характера Каурки ли, Бурана или Пегой, или игривого жеребёнка; для неё лошади значили больше, чем для Ивана, и он то видел. Дарья помнила, что у жеребца Бурана над правым глазом есть чёрная полоса длиной в пять сантиметров, незаметная на первый взгляд, а у Каурки на левом глазу, в области зрачка, спряталось чёрное пятно. Он поражался её наблюдательности; среди лошадей она чувствовала себя своей, не боялась их могучих хвостов, которыми они тут же прекращали размахивать, стоило появиться ей, ни оскаленных морд, что они часто демонстрировали хозяину, стоило ему обидеть одну из них, не уделив внимания первой, — тут же другая откликалась злобным ощерившемся оскалом. Жеребёнок таскался за ней повсюду, даже к коровам, которых лошади заметно презирали.