— Что, Ксеня, воруешь пшеницу? Я ж тебе, гадёныш, предлагал, а ты нос воротил? — запыхавшись, крепко сжимая запястье хиленькой руки соседа, процедил сквозь зубы Кобыло.
— Я не ворую, — со спокойствием отвечал Ковчегов, ставя ведро на землю.
— Значит, работать не любим, а воровать, так за милую душу, малец ты вонючий! Это как называется, если я тебе ножки переломаю за воровство, как то делали деды? То, что испокон веку называлось воровством, как теперь у тебя называется? А? Гадёныш, ты смотри у меня, я с тобой поделюсь куском, а не то, сам знаешь, ноженьки уж за мною не засохнет переломать, чтобы они не поганили наши соседские отношения. На самогоночку гнать берёшь? Пить очень хочется? А ну вернись и высыпь обратно. Гад! — Иван тяжело дышал, потому что связываться не хотелось из-за двух вёдер пшеницы, но ведь он предлагал ему два мешка, а тот воротил нос. — Я тебя приютил, сарай под дом отдал, часть огорода, а ты так платишь? Думаешь, я не вижу, что сенцо моё подворовываешь?.. Ты ж сосед, а думаешь, что у соседа всё можно? Я тебе жизнь для того сберёг разве?
— Хорошо, я отнесу, но смотри, — проговорил зловеще Ковчегов, дёрнулся и, подойдя к куче пшеницы, высыпал содержимое обратно и бросил брезгливо вёдра на зерно.
Когда Ковчегов перелезал через плетень, Иван взял его за локоть и повернул к себе. Он знал, соседа можно соплей перешибить, но в то же время ему хотелось сказать такие слова испорченной душонке чёрного мужичка, чтобы та заныла от обиды:
— Сеня, смотри у меня, я тебя не стращаю, но ты должен понять, что жить надо по-людски, понял меня? Я на тебя работать не буду, как и ты на меня, так что давай будем жить по-соседски, друг ситный! Придёшь завтра днём, не будем калякать ночью, я тебе дам три мешка, только приди по-человечески. Понял?
Ковчегов молчал, всем своим нутром явственно ощущая, что слова на партячейке о классовой сути бедных и богатых имеют сейчас буквально материальное значение. Он на самом деле мечтал заквасить самогонку, выгнать первача и вдоволь намечтаться о будущем коммунизме для всех бедных людей на земле.
Ковчегов ничего не ответил, а лишь поглядел на Кобыло, отдёрнул руку и пошёл, неслышно ступая по земле. Он не чувствовал своей неправоты; наоборот, в нём злость соседствовала с ненавистью к этому соседу, который пытается ему со старорежимных позиций преподать урок морали. С нескрываемой радостью он хотел бы увидеть, как горит дом Кобыло, как пылает огромная скирда сена и как ревут, задыхаясь в огне и дыме, его лошади. Это всё пронеслось в разгорячённом мозгу Ковчегова, рождая в нём адские планы, соответствующие его новым принципам и ощущению полной своей правоты. Он даже подумал, что сейчас чувствует в самом себе больше сил, чем до случая с пшеницей. В то же время Ковчегов понял хрупкость и незащищённость той чужой жизни, идущей параллельным курсом, и вот эта незащищённость рождала в нём адский соблазн поднести спичку к скирде сена и со стороны понаблюдать за происходящим во дворе, полном живности, пшеницы и всякого добра.
Необъяснимую тревогу ощущал и Кобыло, провожая взглядом ссутулившегося Ковчегова. Он неожиданно распознал в этом забитом, вечно занятом самогоноварением и употреблением зелья человеке некую скрытую угрозу своему благополучию. Иван почувствовал, что весь его мир, многолетний труд может, оказывается, сгореть в одно мгновенье. Уязвимость свою, несмотря на могучую силу в руках, труд по двадцать часов в сутки, любовь к детям и жене, — ничто не имело цены для таких людишек, как Ковчегов.
Осенью Иван Кобыло готовил поле к весне. У него помимо лошадей и двухлетки, молодой кобылки от Каурки, имелись ещё в хозяйстве пара волов, крепких откормленных быков, для тяжёлой работы в поле. На них он возил сено и пахал осенью землю под яровые. Обычно впереди шла в борозде его старушка Пегая, а за ней, опустив рога к земле, тащились два здоровенных быка, которые волочили плуг. Если не проливались обильные дожди, то даже при появлении белых мух Иван не откладывал нужное дело, пахал. В эту осень ранние северные ветры заставили его с утра и до вечера торчать в поле, править борозду из одного конца в другой. Одной рукой он держал ручку плуга, а мыслями уходил уже к будущему урожаю; привычный глаз контролировал глубину вспашки, а сердце в унисон с мыслями билось о Даше, детях, о далёких родителях, о неясных видах на будущее. Часто собирали теперь народ на митинги, на которых выступали с речами именно те мужики, которые не хотели или не умели работать. Сердце Ивана ныло, когда затягивались собрания, где клеймили далёких заокеанских империалистов, контрреволюционеров, стремящихся отодвинуть светлое будущее, земной рай, а он думал о несделанной работе, о детишках. Всё чаще и чаще чекисты стали склонять народ образовывать товарищества, так называемые ТОЗы, о которых уже сочинили частушки: «Мамка в ТОЗе, папка в ТОЗе — дети ходят по дорозе», — с протянутой рукой, конечно. Иван Кобыло наотрез отказывался, хотя приезжавший из Шербакуля активист несколько раз почему-то, как бы по чьему-то наущению, обращался непременно к нему: «Вот вы, товарищ! Вступайте в ТОЗ!»
В тот день пронизывающий ветер поддувал с севера, грозя снегом. В такой день Дарья обычно стирала, развешивала бельё на льдистый ветер, от чего оно пропитывалось тем запахом, когда говорят — «чистотой пахнет». Детишками занималась во время стирки Настасья Ивановна. Было воскресенье. К вечеру на улицу выглянула со двора Дарья, оглядела её из конца в конец: не идёт ли Иван, которому пора бы уже вернуться. В лёгкой задумчивости прошлась вдоль развешанного на верёвках белья, поправляя кое-где завернувшиеся от сноровистого сердитого ветра рукава мужниных рубашек, затем вновь выглянула. Она подумала, что вот сейчас дойдёт до сарайчика во дворе Настасьи Ивановны, постоит минут пять и вернётся, насыплет овса Бурану, Пегой и стригунку, затем подойдёт к калитке, отворит — ещё пройдёт десять минут, и тут увидит Ивана. Ей не терпелось выглянуть на улицу, но она сдержалась, предвкушая радость, которую испытает муж, услышав новость, ибо он не знает ещё о её новой беременности. Дарья нарочито медленно задала овёс лошадям, бросила пригоршню индюкам, курам, гусям, а затем ещё раз глянула вдоль бельевой верёвки, пытаясь углядеть подъезжавшего на лошади Ивана с быками. Но когда повернула голову, у калитки стояла Каурка и глядела встревоженно на хозяйку. Дарья выглянула на улицу, пропуская Каурку во двор, но на улице никого не было. Только далеко-далеко, у самого колка, кажется, бежали быки, и она, подождав их, поняла, что случилась беда. Дарья мигом запрягла Каурку в бричку, метнулась к Настасье Ивановне, крикнув: «Я счас!» и, едва чувствуя своё потрясённое сердце, взмахнула кнутом, и Каурка понеслась по улице, вздымая пыль. Только она вылетела на околицу, как заприметила Безматерного, крикнула ему:
— Иван! Ты не видел Ваню?
Иван Безматерный, сидя удобно верхом на своём отличном жеребце чёрной масти, похлопывал его по холке, прося укротить пыл, собирался махнуть в соседнюю Бугаевку, проехаться по улице, покрасоваться перед Анкой Скоробейник. Заслышав отчаянный голос Дарьи, он подъехал к бричке и переспросил. И когда она погнала Каурку на поле, где должен был работать муж, Безматерный развернулся и поскакал следом. Над пустынными полями висел холодный предвечерний, отражённый небесный свет. Летали озабоченные вороны, кричали, жалуясь на холод и пустоту полей, облетевшие деревья, на свою жизнь. Дарья гнала лошадей, чувствуя беду и моля Господа, чтобы она не случилась. Вон уж замаячила вскорости и сторожка на их полях, возле которой Иван всегда обедал, кормил быков, поил лошадь. Здоровенная бочка, специально приспособленная для водопоя, стояла в стороне, между высокой берёзой с чёрным гнездом на макушке и сторожкой. Вначале ей показалось, на душе отлегло, что бочка — это стоявший Иван, но приблизившись, догадалась, что ошиблась. Уж слёзы застилали глаза, и она поняла, чувствуя всем своим занывшим сердцем: беда случилась. Иван Безматерный, державшийся всю дорогу позади на своём скакуне, недалеко от сторожки обошёл бричку и первым прискакал к месту. Она видела, он спешился, бросил поводья и нагнулся над землёю, — так и есть: беда! Дарья, чувствуя слабость в сердце, из-за крупа лошади пытаясь рассмотреть, что там, наконец резко потянула вожжи на себя, соскочила с брички и, всхлипывая, бросилась со всех ног к сторожке. Муж лежал на спине, а из носа и рта сочилась, пузырясь, кровь. Безматерный уже успел подложить под голову Ивану свою куртку, стереть кровь с подбородка и одежды. Дарья с расширившимися от боли в сердце глазами, ничего не видя перед собой, на подкашивающихся ногах подошла к мужу и упала ему на грудь. Иван слабо улыбался, пытаясь посиневшими губами сказать, что всё в порядке и пусть Даша не волнуется.