— Вот видишь, Кобыло, «до чего же зелен ныне виноград», Бога нету, а ты, бывало, утверждал обратное, — обратился с ехидцей Лузин к сидевшему Ивану Кобыло, еле заметным кивком посылая взгляд на Грибова. — Вот видишь, миллионы людей молятся, а ты говоришь, что они не напрасно то делают. Вождь мирового процесса и пролетарского ветра Ленин врёт?
— Причём здесь Бог? — спросил Иван и подумал, внимательно изучая чекиста Грибова: «Нет, не этот ударил меня шкворнем по голове».
— Потому что Бог велит, а человечек скулит, — отрезал стремительно и громко Лузин, вставая из-за стола. — В широких дебрях мозга слышится одно: нет Бога!
Кобыло ничего не понимал. Лузин говорил какие-то странные слова, не имевшие никакого отношения к разговору. Он с нескрываемым интересом наблюдал за чекистом, вызывавшим в нём любопытство, но который решал какую-то задачу, ему ещё непонятную.
— Так для чего же Бог? Кто такой? Его нет! Вон даже Грибов, мой лучший, преданнейший революционному ветру чекист, отвечает отрицательно. — В голосе Лузина уже звенел металл. — Кобыло, что ты видишь в Боге? Что он может сделать? Помочь? Устроить лучшую жизнь? Что? Смысл его существования в мозгу? Кто он? Что?
— В сердце, — отвечал Кобыло. — Но в Боге я вижу человека, а в человеке — Бога. Любовь — вот Бог. Через Бога в сердце — к ближнему, а это, согласитесь, обязанность всякого.
— Но если ближний твой — настоящий враг, как то всегда бывает, что тогда? — Лузин испытующе смотрел на Грибова. — Ты его будешь любить?
— Я не тот истовый верующий, я люблю в нём Бога, а в Боге — человека, а не врага, — отвечал Кобыло, с непринуждённостью глядя открыто на Лузина, в наивной уверенности в истине своих слов.
— Зачем же забрали быков у блаженного человека?! — выкрикнул неожиданно с яростной злостью Лузин, заставив внутренне вздрогнуть всё ещё стоявшего чекиста Грибова. Ни один мускул на его лице не дрогнул, лишь в тёмных прорезях слезившихся глаз мелькнул волчком страх. Лузин не требовал ответа: его он не интересовал; в сердце вскипала жестокая волна отчуждения ко всему человечеству. Не конкретно к стоявшему у дверей чекисту Грибову, в надраенных сапогах, перетянутому ремнём, под гимнастёркой которого билось в испуге сердце, о чём Лузин знал наверняка, а именно наплывала на него та самая волна, когда он взирал как бы сверху, с недосягаемой для смертных высоты, на грешный мир. Волна несла его дальше на гребне; и вот он уже со странным, неприятным привкусом во рту глядел на ноги, руки, лицо человека, его движения, жесты, слышал голос и чувствовал зарождавшееся злостью отторжение. Казалось, он знал мелкие души людишек, их страстишки, слова, мыслишки — мелкие, ничтожные, гнусные. Он видел Серафима Борисовича Грибова, знал каждый тёмный уголок его сердца. И ненавидел уже за всё, что знал о нём. Он сталкивался с ним не так уж редко; но давно видел в нём жертву своей ненависти, и в его мозгу подспудно зрел уголёк, долженствующий взметнуть сноп искр и зажечь ярость. Тот однажды имел смелость громче обычного рассказывать какой-то похабный анекдот в присутствии Лузина своему товарищу. И тот услышал отвратительный голос Грибова, затем увидел мерзкое лицо, и уже не мог спокойно на него смотреть: всё вызывало раздражение, переходящее в скрытое кипение чувств.
— Правда, что у тебя жена святая? — спросил вдруг Лузин Кобыло и сморщился от боли в пояснице. — Так вот, Грибов, — продолжал он, не ожидая ответа. — Долгое время я знал, с тех пор, когда выстрел «Авроры», провозвестник, оповестил мир о начале революции, что ты был верным бойцом! Революционный ураган! Когда залп «Авроры» дунул революционным ураганом и певец свободы Маяковский слагал свои нетленные стихи о необходимости держать революционный шаг и славил вождя Ленина, в то время ты выбрал судьбу свою! Ты честно воевал! За революцию! Над седой тогда равниною народа, как говорил вождь литературы Горький, ветер качал революционные стяги, о которых писали лучшие умы революции! Ветер дул! Народ убивал кровопийц, буржуев, а ты что делал?
У Грибова от напряжения задрожала коленка левой ноги. Он полагал, что, когда наступала пора решительных действий и кое-кто опасался свершать народное правосудие над врагами народа, вот тогда вспоминали и приглашали сурового, неколебимого Грибова. Но сейчас Грибов растерялся, глядел на начальника, слышал слова и не мог уловить и разгадать сложный ход рассуждений того. Его не смутило то обстоятельство, что, когда он явился по срочному вызову Лузина, ему велели у входа оставить наган. Но это была обычная процедура на приёме у Лузина для всех сотрудников ОГПУ. И он, положив наган караульному на стол, не придал этому значения.
Он в некотором смысле понимал мысли начальника, но развернуть их в стройную цепь предположений не хватало ума. Грибов тупо посмотрел на Кобыло, думая, что позвали его по навету этого верзилы, и уже жалел о непринятии строгих мер к этому врагу народа, ибо тот находился тогда в его власти.
— Но с некоторых пор в твоём сердце, пока ещё чекист Грибов, стали появляться тени, о которых я раньше лишь подозревал, — продолжал громко, но с видимым спокойствием Лузин, словно читал книгу и старался, чтобы слова доходили до слушателя. — Мозг классовой ненависти стала обволакивать слизь, мешающая точно раскрывать великий смысл слов вождей! Вожди в твоём присутствии вопиют, как в пустыне пророки. Их ты не слышишь! Ты увлёкся своим грязным делом, мерзким, суетным! Где ты взял два золотых креста, золотой перстень с бриллиантами, который закопал в неизвестном мне месте? Не отвечай! То богатство народа! О, я слишком много знаю, чтобы слушать твой ничтожный лепет в оправдание! Не смей оправдываться! Молчи! Ты не знаешь, ничтожная тварь, что за тобой следят! Что за тем, кто следит за тобой, тоже следят, ходят неотступно, доносят верные революции дети! А за теми ещё другие глаза из всех углов наблюдают. А думаешь, я не знаю, что в твоей утробе, несчастный, творится?! Где имущество из усадьбы помещика Голованова? Ты надеешься, Лузин спит, не следит, не смотрит? Да ты видишь, я незапятнанный! Что в этой шинели я хожу со времён Первой империалистической войны! Тварь!..
Грибов переступил ногами, бледнея лицом; его пальцы заелозили по телу, и он с тоской подумал, что ничего хорошего теперь ожидать от начальника не приходится.
— Что вам сказать? — выдавили его дрожавшие губы.
— Молчать! Ничего не надо! Я знаю! Всё! Смысла в твоих словах не вижу. Ибо когда вождь революции денно и нощно думал о вас, ты, сволочь, воровал! Молчать! За границей, страдая от голода и насмешек, испытывая страшную нужду, без гроша в рваном кармане, великий вождь денно и нощно думал о тебе! Аты предал идеалы, плюнул на святая святых! Растоптал ногами! Оплевал! Мир содрогнётся, узнав, как ты за ноги схватил и ударил головою вдребезги мальчика четырёх лет! Молчать, козявка!
— Я не знал, что то был сын крестьянина Хоротова, — пролепетал Грибов со страхом, ощутив опасность, нависшую над ним.
— Молчать! Нет! Великий вождь как воспитывал своих соратников? Когда комиссар по продовольствию вёз хлеб, целый состав хлеба и мяса, то, придя к великому вождю Ленину на доклад, упал от голода и чуть не умер! А ты что жрал в Бугаевке с этим мерзавцем Петуховым по кличке Колька? Что? Молчать! Земля ахнет от ужаса, когда узнает, услышит, проклянёт наконец твоё мерзостное сердце, которое покрыто мраком! Сало жрал! Колбасу жрал! Белый хлеб жрал! Копчёности, которые нашли у одного крестьянина, жрал! Молочко, сливки, сметанку! А за то убил хозяина, чтоб не донёс мне. Утроба твоя не знает границ. На стол партийный билет! На стол! Мерзавец!!!