— Именем революции я приговариваю тебя к смерти! — воскликнул Лузин страшным голосом. — Положь наган! Именем революции и её вождей!
— Меня? За что? За что? Скажи? — Грибов вытер тыльной стороной руки глаза, лицо его исказила страшная судорога ужаса, и он, согнувшись в поясе, словно поражённый нестерпимой болью в животе, прикрыл его локтями и выставил наган перед собой, повторяя искривлённым от судорог ртом: — Не возьмёшь! Не возьмёшь! Не возьмёшь! Скорее я тебе размозжу голову, чем в себя пущу пулю! Один конец! Одна смерть! Но я не дамся, сволочь! Тебя купили! Дружки! Этот гад! А вот не хочешь, не хочешь? — рука с наганом его дрожала, и он мог в любой момент выстрелить. — Что ж тебе надо? Я тебе отдам то золото! Отдам, оно мне насрать! Брильянту отдам! Оно мне нассать!
— Именем революции! — воскликнул Лузин. — Положь наган!
— А зачем, чтобы мне пулю в лоб? Я не хочу пулю в лоб, командир, я лучше с тобой поделюсь, посмотрю, как ты запляшешь! Небось, тоже умирать не желаешь! Сволочь! Всё хорошо было, а он вон что крутит. Врёшь! Сам ты контра! Помнишь, как расстреливал людей сам? Никто, думаешь, не знает, что ты ведёшь списочек тех, кого лично расстрелял? Сколь у тебя тыщ там? И меня туда желаешь всунуть как мёртвую душу? Не выйдет! Я тебя сам запишу, чтобы знал! Говно! Скотина! При мне ты одиннадцать рядов положил, а в каждом по двадцать пять человек було! Не помнишь? Ты лично! И записал в книжку, в тот чёрный списочек! Да тебя только за одно это к стенке приставить мало! Чуть не триста невинных! Сам говорил, что рука «рука бойцов колоть устала», а у тебя стрелять в затылок устала. А кто приказал стрелять всех, кто умеет держать оружие, от двенадцати лет и до стариков? Тебе нужна селекция человечества, чтобы оставить из десяти тысяч — одного! Из самых лучших самого лучшего, из самых чистых самого чистого. Как будто не знаешь, что эти самые лучшие и самые чистые — говно. Полное говно. Говно плавает в проруби на поверхности. Хочешь оставить, значит, один революционный ветер и одно говно на земле?! Вот твоя идея! Твоя, говно-командир! Твоя. Кто? Вы сказали, что есть секретная директива! А пытки? Всяк скажет, только допросите хорошенько! Не вы ли? А ворованное золото Колчака — сколь присвоил? Вагон! Воры! Звери! Бандиты вы все! Я вас...
— Я призываю именем революции замолчать! — вскрикнул стоявший до этого с сатанинской улыбкой на лице Лузин и неожиданно расхохотался прямо в лицо выкрикивающему проклятия подчинённому, на что тот на время опешил и с угрозой повёл наганом.
Озабоченный приступом веселья Лузина, Грибов с недоверием и сомнением поглядел на дуло нагана и, убедившись, что тот заряжен, сказал раздельно, как всегда говорил, верша серьёзные свои суды:
— Ты всегда был барином. Всегда! Тварь! Ты — тварь! А не я. Я всегда тебя ненавидел, гадость, чтобы ты сдох! Закрой свой хавельник, а не то прикончу, в два счёта! Говно, интеллигент! Ты много о себе возомнил, забыл всех! Всё забыл! Он меня к расстрелу приговаривает. На вот, не хочешь, чтобы я тебя приговорил? Стань передо мною! Стань, говно! Паскуда! Скотство!
Лузин резко повернулся и почувствовал колеблемый от длинных пол шинели воздух.
— Неужели ты думаешь, что мне страшно? Мерзляк! Червячок в навозе! — зашипел он. — С кем говоришь?! Такие, как я, это цвет революции, её совесть, чистота и её разум, а ты, червяк, ещё что-то бормочешь! Негодяй! От имени революции приказываю тебе положить наган. Если не подчинишься, я разоружу тебя и перед строем расстреляю лично. Понял? Ты — классовый враг, внутренний враг, самый опасный для революции! Сказанное тобою — ложь! Всё врёшь! Дерьмо, оно и есть дерьмо! Кобыло, — обратился он к Ивану, с интересом наблюдавшему перепалку двух чекистов. — Он всё соврал! Это козявка! Слизь! Падаль! Вонючая!
— Да все то знают! — задохнулся от негодования Грибов и помотал наганом перед лицом Лузина, затем обратился к Ивану. — Свидетель будь! Он тебя как назвал? Крысой! Скотина другая лучше, чем ты, гадина! Хрен собачий вонючий ты!
Лузин, кажется, находился в некотором замешательстве. Он ожидал всего, но только не такой реакции от человека, которого давно уже глубоко презирал как вошь, как последнюю вонючую мокрицу, полагая, что на большее, чем валяться в ногах и просить прощения, Грибов не способен. Но оказалось, что тот ропщет, угрожает, не раскаяние, а злоба руководит его поведением. Самолюбие Лузина было задето; он с отвращением глядел на Грибова. И неприятная, страшная улыбка искусственно дрожала на лице Лузина. Эгоистическая его натура восприняла обвинения с той долей высокомерия, которая всегда задевает самую чувствительную человеческую суть — возможность достойно выглядеть в глазах постороннего. Лузин лишний раз убедился в ничтожестве человека, его чудовищно отвратительной сути, способного с такой ненавистью, перед лицом смерти, бросать обвинения. Недоумение отразилось на его сухом, рябом, сморщенном, словно от великих мук, лице:
— Как ты попал в чекисты? Орден получил, тварь! Как?
— А ты четыре получил! Мало? Что ж, для тебя маловато, у тебя делишки покрупнее, чем мои, гадина! Никто тебя не любил, Лузин. Никто! Будь ты проклят! Я тебя убью, гадина, знаю, что погибну! Но уж наплевать! Когда знаешь, что за компанию, так лучше, мерин ты проклятый! На том свете, когда встретимся в аду, так я тебе ещё покажу, что такое я, настоящий! С тебя ещё шкуру спустят, набьют дерьмом твоё чучело, выставят на обозрение, Лузин! Говно! Воняет говном! Полные штанишки уже наложил!
— Молчать! — заорал Лузин с такой силой, что словно в окнах свет качнулся. Грибов отмахнулся вяло рукой и покосился на дверь, боясь, что могут войти и застать его за непотребным делом. Он вдохнул воздуха и, почувствовав лёгкий запашок, знакомый с детства, горькой полыни, растущей у них на Смоленщине, в углу двора, где он прятался от старшего брата Васьки, быстро-быстро заморгал и решительно шагнул, словно набравшись сил, к столу:
— Мы сейчас с тобой, Лузин, сядем в автомобиль и поедем, а уж там посмотрим, чья возьмёт. И я тебя не убью сейчас. Не сейчас.
Лузин дико захохотал, обращаясь к Кобыло, молча сунул руку в карман, и — нервы у Грибова не выдержали. Решив, что начальник полез за оружием, он вскинул наган и нажал на спусковой крючок. Раздался сухой щелчок, но... выстрела не последовало. Кобыло вскочил, опрокидывая табурет, глядя на невозмутимого, с дьявольской улыбкой Лузина, ничего не понимая, готовый бежать из этой страшной комнаты, в которой сошлись два чудовищных, ненавидящих до омерзения друг друга чекиста. Но когда прогремел выстрел, у Ивана перехватило дыхание и заныло сердце с такой силой, что он почувствовал, как ему не хватает воздуха. Он оглянулся. Лузин как-то странно за столом подпрыгивал, хохоча, его очечки взблескивали на солнечном лучике, прокравшемся в комнату. Грибов торопливо повернул бдрабан, крутанул ещё раз, загнал патрон, приблизив к глазам, зыркнул по обойме и подошёл ближе, ни слова не говоря, нервно спустил курок, и опять раздался сухой металлический щелчок. Ужас обуял Грибова. Он, словно заворожённый, не сводя глаз со смеющегося Лузина, снова нажимал, но — каждый раз просто щелчок! Взвёл — нажал — щелчок!..
— Садись! — приказал Лузин суровым голосом, уже без улыбки, положив руки на стол, и в одной из них появился такой же наган, как у Грибова. — Я бы не хотел с тобой расстаться запросто: застрелить и делу конец! Не-ет! Друг мой, червячок егозливый! Не-ет! Ты уж сослужишь мне службочку, мерзавчик поганенький. Из дерьма появился, в дерьмецо вот так и уйдёшь, козявочка ты паршивая!