Ужас изобразился на лице Грибова, и он заметался в тисках своего крошечного мозга. Он истерично нажимал на «собачку», но снова и снова — осечка. Он заглянул в ствол.
— Всё, гад, предусмотрел! — воскликнул он и бросился на Лузина, но как-то обречённо, нерасчётливо, лишь бы броситься. — Стреляй, гад!
— Не то маленько делаешь, не то, козявочка! — шёпотом восклицал Лузин, наслаждаясь происходящим. — Встань передо мной! Сволочуга! Я посмотрю тебе в глаза! Встань, стерва! А не то мои нервы не выдержат, и я тебе мозги размозжу напрочь! Встань! «До чего же зелен нынче виноград». Встань!
Грибов, бледный, с трясущимся лицом и с дрожавшими руками, бросая быстрые мятущиеся взгляды по сторонам, словно загнанный волк, приставил наган к виску и нажал на курок. Опять — сухой щелчок. И тогда он догадался, осторожно положил наган на стол и, как в бреду, отошёл к двери, словно во сне, двигаясь замедленно, маленькими шажками, и только побелевшие острые скулы говорили об ужасном его состоянии. В голове у Грибова стучало одно: «Обманул!»
— Иван Кобыло, перед тобою довольно любопытный экземпляр, готовый ради своей вонючей жизни пойти на всё. Контра! Враг! Вот он, тот, который наворовал тайно золотишка, брильянтов, на которых ещё пятна крови. Мерзавец теперь думает, соображает, почему такой облом, конфуз вышел, и невдомёк идиоту, что пули для меня нет! Нет для меня пули! Не такие стреляли! Один генерал, сподвижник Колчака, морда — во! — кричал мне, что за Россию меня убьёт! За Россию-матушку! Он, генерал, сто раз проверенный, приближённый был самого царя-кровопийца, стрелял, а не получилось! Точно так же, дерьмецо-с! Для меня нету пульки! Не отлили-с! Враг народа Грибов, ты в Бога веруешь?
Грибов онемел; у него подкашивались ноги, и он с превеликим трудом воспринимал слова начальника. Он понял одно: конец. Теперь Грибов готов был пойти на что угодно, лишь бы остаться в живых, но понимал бесполезность надежды, потому что за дверью, у крыльца, кругом дежурят, оружия нет.
— Враг народа Грибов, ты понимаешь, что совершил страшное преступление, которое даже царская юрисдикция оценила бы как злостные деяния с покушением на мою жизнь, А ты, слизь, ещё собираешься жить на этом свете? Ты, козявочка паршивенькая, ещё мечтаешь о будущем? Вырвать твой дерьмовый язык! Вошь! Ты понимаешь, что ты враг народа? — спросил хладнокровно Лузин, на что Грибов еле заметно кивнул головой в знак согласия. — На колени! Вылизывай мои сапоги! На колени, враг!
Грибов словно переломился — пополз под стол к сапогам, и Кобыло слышал, как он шумно дышал, выполняя приказание начальника. Но этого показалось Лузину мало; он дёрнул ногой, отгоняя лижущего сапоги, и вышел на середину комнаты, прихватив со стола свой наган. Сел на табурет, освещённый лучами солнца, подставив своё рябое, постаревшее, исхудавшее от длительных бдений, прочих неприятностей лицо, и произнёс:
— Пусть все оценят твою работу. Поди сюда, враг народа Грибов, чисть обувь. — Тот на корточках, отдуваясь и повизгивая, словно пёс, приполз на коленях и припал языком к сапогу. — Враг народа теряет свою личность, перестаёт быть человеком, поэтому на него не распространяется нормальный закон. Есть только один закон для него — моя воля! Смотри, Кобыло: он чистил сапоги языком, как новые стали! Посмотри, Кобыло, разве нормальный человек стал бы языком слизывать с моих сапог грязь? Не стал! Выходит, он не человек! Его имя другое, в нём нет ничего, что вызывало бы уважение. Перед тобою мелкая тварь, только похож внешне на тебя или меня, а на самом деле — тля! Обыкновенная, у которой нет ничего общего с тварью человеческой, двуногой. Я долго размышлял над проблемой развития человечества, но ничего не нашёл стоящего, потому что если эта порода стоит уважения, то кому нужно уважение обыкновенной, гнусненькой тли? Кому? Понимаешь? Помнишь, мы с тобой беседовали о всеобщем вольном труде, о чём-то значительном, так то предназначалось для людей иного полёта, чем эта мразь. Знаешь, мне даже неприятно, что он лижет мои сапоги. Ужасно неприятно!
— Товарищ Лузин, так нельзя, — подал голос Кобыло, с брезгливостью и жалостью глядя на елозившего языком Грибова. Лузин поглядел на Ивана, вздохнул, как бы соглашаясь с ним.
— Нельзя? А если бы убил, можно? А? Дьявольское искушение! Убить! Это ж надо! У него было намерение убить меня, и он бы исполнил то с превеликим удовольствием, а ты говоришь...
— Но всё равно так нельзя, — пробормотал Иван.
— Дело в том, Кобыло, что всё можно; вначале я пробовал, что можно, а что нельзя делать с человеком, но потом понял: можно всё, не надо только прощать, а то убьют за милую душу, как вот эта тля. Убила бы спокойненько и тебя, и меня, тварь. Не будь я Лузин. Помнишь, я тебе говорил о ячейках для человека. Так вот для таких, а их большинство, как этот враг, необходимы просто ячейки: ниши, такие маленькие, чтобы они сидели, пели, жрали, — в определённое время для всего, в конкретное время суток, дня, ночи спали, совокуплялись, строили, голодали, кричали вождям своё «ура!», приносили пользу — вот их дело! Скажи им, ешь дерьмо своё, и — будут есть. Я знаю, я пробовал! Я всё прошёл, Кобыло, весь путь от рождения и до смерти. Я всё знаю. Своими руками излазил нутро человеческое, всё — дерьмо. Думаю о ничтожестве, ненужности рода человеческого. На что всё это? — Он ткнул с брезгливостью ногой в лицо лижущему сапоги и скривился брезгливо. — Противно! Лижи пол, до порога.
— Но есть же Бог, — проговорил Кобыло в замешательстве.
— Гм, Бог? Да бог — вот он, — похлопал Лузин по карману с невозмутимой улыбкой, где лежал заряженный наган. — Вместе со страхом! Это азбука страха! Азбука. От неё танец продолжается по всем законам. Когда растлевается человеческий организм, то всё, дальше некуда и — мы танцуем к новым вершинам. Понял? Ты говоришь о Боге? А я знаю, что враг народа Грибов думает, что Бог — это я. Я для него Бог, потому что, что захочу, то и сделаю. Страх — его бог! Гнида, иди сюда, хватит лизать этот грязный пол колючий, посмотри, сколько на языке у тебя заноз теперь, сволочь. — На дрожавших коленках Грибов приблизился и остановился. — Скажи мне, Грибов, враг народа, которому нет, разумеется, прощения, есть всё-таки для тебя Бог или нету? Что молчишь?
Грибов ничего не слышал; кровь прихлынула к лицу и окрасила его шею и щёки в багряный цвет. Он тяжело, с придыханием дышал. В голове у него стучало одно — убьют!
— Есть Бог или нету его? Говори!
Грибов прошамкал что-то неразборчивое, и, глядя на его опущенное лицо с покрасневшими щеками, налившимися густой синюшностью, можно было заключить, что он близок к обмороку.
— Он согласился. Бог есть, — проговорил Лузин. — Я правильно понял тебя, гнида?
— Правильно, — прошептал еле слышно Грибов.
— Так кто для тебя Бог? Я или кто другой? Бог я или нет? Молчать! — крикнул вдруг истерично, на визгливой нотке, Лузин — с такой силой, налившись кровью, что стало жутковато даже Кобыло. Грибов молчал, опустив безнадёжно голову. И тогда Лузин выхватил наган и — раздался выстрел. С простреленной ногою чекист Грибов упал на пол и завыл от нестерпимой боли, размазывая кровь по полу. Он катался по полу с полчаса; Кобыло порывался подойти помочь, но Лузин властно пресекал его попытки, молча наблюдая за судорогами раненого, держа в опущенной плетью руке наган, и как будто выжидал. Наконец раненый постепенно затих. Кобыло не мог глядеть на лежащего на полу, с отвращением слышал шумное дыхание Лузина, не зная, как быть дальше и что предпринять. Прошло ещё с полчаса.