— А теперь скажи, враг народа Грибов, кто я такой? Ты говорил, что я гнида и змея? Ты подтверждаешь свои слова?
— Я не говорил, — со стоном раздалось с пола. — Не говорил.
— Но говорил, что я — говно! Что я гадина? Что я — мокрица? Говорил?
— Не говорил.
— А что меня никто не уважает, все ненавидят? Говорил?
— Не говорил, — стонал Грибов.
Лузин помолчал, поднялся, и солнце заиграло на его вычищенных сапогах. Он прошёлся по комнате, соображая, что теперь делать, и сказал:
— Ты предал идею, враг! Предал! Коллективизация — сейчас самое главное, на неё нацелено остриё партии, а ты, гнида, скомпрометировал, а потом и меня пытаешься запятнать, незапятнанного! Сволочь! — с пола опять что-то донеслось нечеловеческое. — Молчать! — вскрикнул Лузин. — Бог я для тебя или не бог!? Молчать! Говори. Молчать! Говори.
— Бог, — донеслось снизу, и лицо Лузина просияло. Он подошёл к лежавшему на полу и встал над ним, затем крикнул, тут же вошли двое армейцев, и Лузин коротко приказал:
— Расстрелять врага народа! Без суда и следствия, как особо опасного!
Два дюжих бойца схватили цеплявшегося за ноги Лузина чекиста, поволокли, несмотря на вопли того, к двери, и через пять минут раздался одинокий сухой треск выстрела за конторой.
— Ты свободен, — после выстрела, который они встретили в молчании, сказал Лузин Кобыло, взмахнув длинными полами своей шинели, присел за стол, глядя, как бойцы вытирают с брезгливостью пол. Он словно успокоился. И буднично добавил, когда Кобыло собрался со своей взбаламученной от увиденного душою уходить:
— Кстати, в колхоз советую вступить. Есть движение жизни, под колёсами которой можно себе кости поломать. Советую. Политика сплошной коллективизации шагает. Растопчет. Главное — согнать народ в эти самые коллективы, пусть трудятся вместе, с ними так работать проще. Советую. Если природа создавала буржуазный дух сто тысяч лет, то свой мы должны за десять. Понял? Я знаю, что желаю зла тем, кто ненавидит меня, но я знаю жизнь. А жизнь — это я. Ты смог в том убедиться.
XXIII
В совершенном смятении отправился Кобыло домой, с большим сомнением глядел он теперь на своё родное село, на чистое небо с наплывом длинных, с зазубренными краями, роняющими ошмётки маленьких облачков, тучами, растянувшимися вдоль горизонта, и думал о происшедшем. Он знал теперь, что вступить в колхоз придётся. Его не оставят в покое, как он думал раньше. Он понял всю жутковатую идею, которую изложил Лузин, преследующий свою цель, и было ясно: тот ни перед чем не остановится. Жуткий человек. Холодный ветер наддувал с севера, взывая к размышлениям.
Кобыло поделился своими мыслями с Дарьей, которая наотрез отказалась даже обсуждать эту безумную идею — вступать в колхоз. Пришлось Ивану рассказать ей про случай с Грибовым. В конце концов они решили пожертвовать быками и отвести их в колхоз, что и сделал Иван на следующий день. Быки менее чувствительны, по крайней мере внешне, к переменам. Он сдал их под расписку председателю колхоза. Могучие кобыловские быки лишь мотали хвостами, уткнувшись, жуя жвачку, в угол, замерли, словно и не было у них хозяина. Иван сглотнул слюну от жалости и отправился домой.
Дарья ходила на сносях пятым ребёнком, должна была родить зимой. Кобыло советовался с друзьями, прежде всего с Иваном Безматерным, собираясь уехать из села, на что тёзка его заметил, что теперешняя власть найдёт даже под землёй.
Кобыло не находил себе места: принимался читать и не мог, брался за дело — всё валилось из рук. Он целыми днями бродил по своим полям, как бы прощаясь с ними, и грусть слезой набегала на глаза. Для него жизнь кончилась. В этом году рано выпал снег; и Кобыло по первому снегу стал ставить петли на зайцев, приносил домой по пять-шесть зайцев сразу, по несколько куропаток, рябчиков, попавшихся в петли и капканы, расставленные в укромных местах. У него мясо имелось, и на охоту он ходил по зову душевному, понимая, что просто расстаётся с милыми его сердцу уголками, богатыми всякой дичью зимою, а летом — ягодой и грибами. К январю Иван зарезал последнего борова, трёх ярочек, с тоской глядел на своего Бурана и не мог представить, как он будет без него.
— Мне плакать хочется, — признался Кобыло как-то жене вечером, когда она готовила на сале печень и сердце кабана. — Придётся вступать в колхоз. Почему я должен делать то, что мне не хочется? Почему? Я же знаю, что это такое. Недаром стараются свести всех в гамуз, чтоб они там вместе, как животные, как некие уже нечеловеки, как сказал Лузин, в своих ячейках сидели, совокуплялись, рожали, жрали — в одно время. Что это такое? Хуже тюрьмы! — воскликнул он.
Дарья внимательно выслушала и сказала решительно, что надо уезжать из этих мест. Иван Кобыло только крякнул и напомнил, что новая власть, по примеру Древнего Рима, берёт под контроль всех, как рабов, каждого гражданина, чтобы не сбежал, а непокорных просто истребляет.
— Но так нельзя, — испугалась Дарья, поглаживая Васю по головке. — Глупость какая-то.
— Оказывается, можно. Построят ад, а вывеску повесят: «Рай». Мне рябой тот рассказывал о вывесках. Всё можно.
— Но кто же поверит? Смешно. Пусть вешают, но там же будет ад. При любой вывеске. Никто не поверит.
— Я видел своими глазами, как грозный чекист Грибов, истязавший всех в округе, убивавший ребёнка — головой о стенку, который, если видел, что можно хоть грамм золота присвоить, убивал, так вот он назвал Богом того, кто хотел убить его. И желал убить своего убийцу. Понимаешь, человека можно довести до скотского состояния! Главное, довести до скотского состояния, а потом он и ад назовёт с улыбочкой раем.
Кобыло думал над своими проблемами всю зиму. Его не трогали: сильное впечатление на всех произвело приглашение в контору грозного Лузина, начальника самого ОГПУ, побеседовать с Иваном. Он чувствовал, что словно надломился; в нём поселился своеобразный синдром страха. Он никогда не видел такого глумления над человеком, пусть эгоистичным, жестоким, злобным, но которого буквально на глазах превратили в ползающую тварь, слизывающую с сапог грязь, в козявку. Он, прочитавший сотни книг, задумывавшийся над проблемами развития цивилизации, человеческой природы, не мог понять сути человеческой натуры. Как он убедился, растление личности возможно. Когда человек перестаёт быть личностью, он переходит в иную ипостась и, следовательно, поведение новоявленного существа уже адекватно его новому естеству. Но это ужасно! Подобные метаморфозы известны подлым людишкам, и они этим успешно пользуются — вот что самое опасное. Выходит, с человеком можно делать всё что угодно: ломать его, совращать, издеваться, глумиться над ним, испытывая при этом наслаждение.
Совсем недавно Дарья родила. Некоторое время она с заболевшим мальчиком, названным Николаем в честь великомученика императора, жила у Настасьи Ивановны. Иван доглядывал за детьми, считая это самым лёгким и приятным занятием. Он уложил ребятишек спать, прочитав им сказку о Снегурочке, а сам с тяжёлыми мыслями вышел на улицу. Тревожно в оголённых ветвях тополей проскальзывали ветра, дующие как бы с разных сторон. Волглый ветер напоминал о весне, а мятущиеся по небу облака выводили Ивана на размышления о собственной душе, которая тоже металась, не зная покоя.