Весной у него потребовали лошадей для колхоза, и он отдал — Пегую, Мая, Волгу, Зорю и старую Каурку, которую было особенно жаль. Но когда Колька Петухов захотел отобрать Бурана, полагая, что такой красивый и сильный жеребец должен выполнять тяжёлую и самую грязную работу, тот самый Колька, не имевший никогда лошадей, видевший лишь пьяных отца и деда, Кобыло послал этого захребетника подальше, пригрозив пожаловаться «тому человеку, который расстрелял Грибова».
— А за какие грехи он его? — спросил Петухов заискивающе.
— За дело, слишком многих к стенке ставил, — с отвращением отвечал Кобыло. — Я всё вам отдал. Коров отдал, кроме одной — для детей. Овец отдал. Лошадей и жеребят отдал. Душу отдать? Не дождётесь!
— Отдашь, — гнусненько протянул с улыбочкой Петухов, на что Кобыло сплюнул и захлопнул дверь. Он ходил всё лето как неприкаянный; стояла то жаркая, то холодная погода; своё поле он уже не засевал, довольствуясь лишь огородом, изредка выезжал на заготовку дров и сена для единственной коровы и телёнка. Дули всё чаще северные ветры, нагонявшие тучи, проливающие дождь. То и дело приезжали из райкома, собирали людей, ругали, клеймили врагов; но Кобыло дал себе слово не ходить на эти сборища. У него колхоз забрал всех лошадей, коров, быков, что ещё нужно от него? Он не мог смириться с потерей животных, и иногда ноги сами несли его к колхозной конюшне, чтобы хоть взглянуть на своих лошадок. Каурка, уже старая, но всё ещё красивая, сильная лошадь, подходила к забору, и слёзы наворачивались на глаза, когда Иван видел неухоженных, заброшенных своих лошадей, с укором смотревших на него печальными глазами, в которых стоял немой вопрос: почему ты с нами так поступил? Иногда он брал с собою хлеб и скармливал своим лошадям. Лишь по-прежнему неплохо себя, кажется, чувствовали неприхотливые быки да Буран, у которого было отдельное стойло, к нему водили кобыл, и он молча и могуче косился на Ивана чёрным глазом, в котором читались настороженность и злость.
Однажды Кобыло возвратился с полей, куда ездил по просьбе председателя Щёлокова определить урожайность, и нашёл Дарью заплаканную; вокруг неё стояли детишки и тоже ревели. На его расспросы она ответила, что, выйдя во двор, увидела Каурку, которая стояла у ворот и, жалобно глядя на дом, так же жалобно ржала.
— Она плакала, я видела слёзы! — всхлипывала Дарья, вытирая мокрое лицо.
Иван долго её успокаивал, отлично понимая бесполезность своих слов, ибо объяснить случившееся невозможно. Если колхоз создан для светлого будущего, то в их селе, кроме двух пьяниц, в недалёком прошлом все жили зажиточно. Он знал: никогда большие коллективы не имели достатка, а только бедность, ибо равенство, как выразился один из философов, может быть реализовано только в рабстве, а рабство — удел нищих. А как тогда быть с душой? Рабская душа — не душа человека. Душа человека та, где живёт любовь, а раб зол, завистлив, злопамятен.
Размышляя так, Иван работал в колхозе на извозе, вернувшись, как ему казалось, к своему прежнему занятию. Кобыло возил пшеницу с полей, которые вспахивал теперь могучий, мощный, присланный из Омска в подарок американский трактор «Фордзон», символ новой индустриальной эры. Кобыло лениво сидел на бричке и никуда не спешил, наступили совсем другие времена: не надо торопиться, равнодушие приходило к нему исподволь. Не мог он трудиться, подстраиваясь к ритму других, которые ещё ленивее исполняли свою работу.
— Эх, милы-ые, — покрикивал он на лошадей, поворачивая от гумна к амбару. — Эх, голодные мои, эх, чудесные, накормлю до отвала!
После уборки урожая опять начались митинги; работы прекратились, а вскоре, чего не случалось на памяти Кобыло, в конце сентября выпал снег. Он снова зарядился на охоту, находя в том удовольствие. Дарья, понимая состояние мужа, не перечила. Вечерами он, часто сидя с женой и детишками за столом, вспоминал собственных лошадей и коров, то и дело прибегавших подкормиться свеколкой, картофельными очистками, овсом. И для каждой животины находился корм. Тайно, не признаваясь друг другу, супруги верили, что наступит время, когда распустят колхоз и разбегутся коровы и лошади по своим дворам.
Зимою особенно становилось невмоготу. Иван среди ночи вставал и выходил посмотреть в сарае коров. И только открыв дверь сарая, спохватывался, словно вкопанный стоял некоторое время, взирая на пустые стойла. После Нового года поползли слухи, что председатель колхоза арестован, как враг народа. Прибежавший Безматерный принёс известие с нескрываемой радостью, добавив убеждённо о роспуске колхозов в ближайшее время. Шёл тридцатый год, и на этот год Кобыло возлагал особые надежды; не могла же власть не понимать свою ошибку. Он жадно читал газеты, волновался по поводу статей, где критиковались перегибы в коллективизации, и думал; вот-вот случится чудо, разум победит, и страна, народ будут спасены. Его желание было столь горячо, что Кобыло стал опасаться навредить таким яростным желанием своей идее о личном хозяйстве, главном и непременном условии существования русского крестьянства. С этих пор он, скрывая своё желание, стал говорить, что, наверное, не распустят колхозы.
Когда подул тёплый ветер, Иван предложил жене уехать в Липки. Но через месяц, как-то глубоко под вечер, когда он только что закончил мастерить скворечник, к нему пришли двое и, предъявив удостоверение огэпэушников, предложили немедленно выехать в Шербакуль на непродолжительное время по поводу падежа лошадей. Иван успел шепнуть жене, вышедшей во двор с ребёнком на руках, что если он вскоре не вернётся, то пусть она, никому ничего не говоря, молча соберётся и попросит Безматернего отвезти её в Марьяновку с детьми, а далее — в Липки, к его родителям, куда он и приедет, если останется жив. Он говорил удивительно спокойно, словно догадывался об истинной цели появления огэпэушников в штатском. Вслух же, растерянно улыбаясь, он сказал:
— Дарьюшка, четверо детей — отпустят меня. Не возьмут они грех на свою душу.
* * *
Кобыло ушёл, оглядываясь на стоявшую с ребёнком жену. Дарья в первое время не волновалась. Только под вечер в ней смутно зашевелилось чувство страха. Ведь арестовывали почти каждую неделю кого-нибудь в селе, и ещё никто не вернулся из арестованных. Она накормила ребят, заперла дом, собираясь немедленно ехать в Шербакуль, и только уже на краю села сообразила, что оставлять детей и под вечер мчаться в Шербакуль вряд ли имеет смысл. На следующий день Дарья стала молить Бога, чтобы всё обошлось, так как её муж, человек с ангельским характером, ни в чём не виноват. Но он не вернулся ни на следующий день, ни через неделю, ни через месяц. Чего только она не передумала, каких снов не видела, просыпалась от малейшего стука в окно; её сердце разрывалось от горя. Ко всему, появившийся однажды Ксенофонт Ковчегов сообщил, что начальство решило их дом отдать под жильё Кольке Петухову, на что Дарья ответила со зловещей решимостью:
— Пусть только попробуют.
Но через три дня ей пришлось перейти к Настасье Ивановне, хворавшей уже который месяц. В её с Иваном дом вселился ненавистный Петухов. Жизнь стала ужасной: тот рано вставал, выходил во двор, уже будучи с утра крепко в подпитии, махал там саблей и чистил свою верховую лошадь. Он с нескрываемым вожделением глядел на Дарью, а однажды подошёл к ней и сказал, осклабясь: