Чёрный, покосившийся, ветхий сарайчик с прогнившей крышей, по сравнению с которым их сибирский дом мог показаться дворцом, жердяные прясла вокруг подворья; банька, которую не топили уж давным-давно; три мокрые курицы, бродившие по двору, — довершали общую картину. Дарья, спросившая у встретившегося им по дороге мужика на костлявой лошадёнке о Кобыло, с разочарованием узрела избу Ивана, и сердце её кольнуло нехорошее предчувствие: разве можно в этой избушке обрести счастье? Что может связывать поэтические воспоминания мужа с этой чёрной избёнкой, ветхим сараем и конурой, из которой вылез старенький кобелёк по кличке Барбос, помахивающий обрубком хвоста, выказывая тем дружеское расположение к приезжим?
Никто их не ждал. По известным причинам Иван Кобыло так и не добрался до своего идеального уголка детства, в котором, как он утверждал, черпал силу для дальнейшей жизни. Никогда ещё Дарья не видела более нищую и убогую деревеньку, столь ветхие избы и столь кричащие, словно в насмешку, кумачовые призывы крепить бдительность, множить богатства советской страны и силу непобедимой Красной армии.
— Мамочка, а папочка нас встретит? — захныкал Миша.
— Он ещё не приехал, — сказала Дарья, снимая с онемевшей спины баул. Она присела у самых дверей избы, понимая, что эта хибара никогда не станет ей родным домом. Горькая обида обожгла сердце. Вся её жизнь представилась какой-то странной, наполненной случайностями, картиной, на которой изображены художником различные сценки — от того момента, когда она сидела в кресле отца, а над нею склонилась мать с нежной, полыхающей любовью улыбкой, и до дикой сцены ухаживания мерзкого, гнусного Петухова, возомнившего за собою право распоряжаться её судьбою. Началась новая сцена жизни — полуистлевшая от времени деревня Липки с её чёрными мужиками, ветхими избами, сараями, пряслами, крошечными огородиками и длинной, петляющей улицей в низине, наполненной дождём и одиночеством. Хотелось завыть от тоски и горя. А главное, Дарья уже знала: Иван не смог их опередить и приехать первым. Повитуха Маруся перекрестилась перед избою, бросила на Дарью спокойный взгляд чистых своих глаз и толкнула дверь.
Дарья приподнялась с корточек и шагнула в сени. Дети загалдели, устремляясь за матерью, толкались, пытаясь первыми войти в сени, чтобы укрыться от дождя. На шум отворилась дверь, и в сени выглянула старушка с невыразительным лицом, в белом, повязанном низко на глаза платке, и спросила, что нужно людям. Дарья прошла прямо к ней и, очутившись в тёплой, натопленной избе, всё поняла: никто здесь не знал об их приезде. Она отступила на шаг, заглядывая в лицо ничего не понимавшей старушке, и сказала:
— Вы нас извините, что так неожиданно, Анна Николаевна, я даже не знаю, как вас называть, но только Ваня, я думала, уже приехал к вам. Здравствуйте, здравствуйте, — говорила она прослезившейся старушке, раскинувшей руки и заключившей в объятия свою сноху. — Мы разлучились! Такое время. Он сказал, что приедет первым.
В избе топилась на маленьком огне большая русская печь с лежанкой, занимавшая половину избы и перегородившая её на две части. От неё исходило тепло и надежда на вкусную и горячую пищу, о которой они забыли в дороге. Низенькое, узкое окошко, завешенное марлей, чуть сочилось светом. Вся изба была украшена берёзовыми ветками по случаю Троицы; на полу, и по углам виднелась надерганная травка, от неё исходил приятный медовый аромат. Ещё более аппетитный запах доносился из запечья, уставленного пирогами и квасом, щами и кашей.
Старушка обняла по очереди своих внуков, дивясь их красоте, и с какой-то прямо гордостью заявила, что все они походят на отца. Она долго-долго примерялась и обходила Петю, покачивая головой, но и тут признала, что он похож на Ваню. С повитухой Марусей они обнялись, как две сестры, всплакнули по случаю встречи, затем повернулись к святому углу, где висела тёмная икона, и перекрестились.
Анна Николаевна не скрывала свою растерянность, суетилась больше обычного, стараясь угодить своим родным, но в то же время смущалась, ощущая неловкость, понимая, что прибывшая её родня — не для этой тёмной, ветхой и бедной избы. Не вязалось одно с другим. Она по очереди целовала мальчиков, что ей доставляло несказанную радость. Не зная, куда их усадить, бросалась в запечье и вытаскивала оттуда пироги и щи, ещё полыхавшие жаром из казанка. Потом снова кидалась целовать своих внуков, с какой-то жалостью оглядывая сноху и поражаясь её чистому красивому лицу, гибкому стану, силе и ловкости рук, развязывающих на детях всякие ремешки, шнурочки и тут же переодевающих их в чистое, сухое.
— Вот проснётся старый, так баньку истопит, — сказала она, громоздя на стол большую миску с пирогами. Но муж её, высокий стройный старик с белой бородой и такими же белыми, ещё густыми волосами на большой, с оттопыренными дряблыми ушами, голове, с весёлыми синими глазами и нескрываемо сильными руками, как у сына, уже стоял возле печи и широко улыбался. От него веяло домовитостью, той надёжностью, что любят женщины. Он так был похож на своего сына — улыбкой, руками, глазами, жестами, что Дарья, ни слова не говоря, бросилась к нему со слезами и припала к широкой груди, называя его не по имени и отчеству, а «папой». Ей сразу так и захотелось сказать ему это слово; он располагал к этому. И в её словах, столь горестно прозвучавших, он уловил растерянность, отстранил сноху и посмотрел в глаза:
— Что ты, милая моя, разве можно? Не убивайся, милая моя, всё будет прехорошенько. Дарьюша, нам Ваня писал, уж как любит тебя, уж так, что и диву просто даёшься. Не плачь, милая моя, что ты!
— Я не могу, папа, — говорила она, с удовольствием повторяя слово «папа», привыкая к нему и невольно чувствуя желание повторять его снова и снова, словно в самом его произношении, как в завораживающей молитве, находя некое успокоение и опору своим раздерганным мыслям. — Мы уезжали ночью, удирали, можно сказать. Ваню вызвали в Шербакуль, не отпускали, а он оттуда ушёл, снял решётку с окна и ушёл. Вот! Мы на повозке ехали, а затем в этих грязных вагонах, где по лавкам вши ползают. То ужасно, папа!
— О ту-ту, о ту-ту, — говорил он, отстраняя сноху и принимаясь ласкать своих внуков с удовольствием и с такой радостью на лице, что дети тут же заулыбались, перестали хныкать, и каждый, протискиваясь, стремился первым дотронуться до деда рукой. Никто не знает силу человеческой доброты, но все чувствуют на себе её невольно, — словно тепло излучает она; люди к нему тянутся, как бабочки к свету, в поисках участия, ласки, надеясь подпитать свои расстроенные чувства и нервы.
— Ах, вы мои маленькие, а я-то давненько вас ждал, миленькие, полюбоваться, чтоб на земле Кобыло остались вот такие красивые, вот такие богатыри! Ну, внуки мои, давайте за стол, будем кушать! Аннушка, прекрасная хозяюшка моя, подавай щец да, по случаю, — ой чтоб самогоночки подала! Дарьюшка, а за столом, перекусивши, расскажешь про свои мытарства. А это кто такая? — повернулся он к неслышно стоявшей в сторонке Марусе и протянул ей с улыбкой руку. — И похристосоваться в Троицын день не грешно. — Он трижды поцеловал довольную повитуху и пригласил широким жестом потрапезничать.
Все уселись за небольшим столом у окна, каждый из ребят устремился сесть на лавке рядом с дедом, произошла небольшая потасовка, доставившая деду явное удовольствие. А когда уселись и принялись за щи с пирогами, он налил в стопочки чуть на донышке самогона всем женщинам и себе и выпил.