С учителем единственной начальной школы Николаем Алексеевичем Белоноговым случился припадок в тот же день, о чём доложили председателю, на что он, смеясь, отвечал:
— Я изгнал из его тела дух буржуазии, а заразил гением Ленина, вождём мирового пролетариата.
Кузнеца он учил ковать лошадей, обещая в ближайшее время заменить лошадей из мяса (так и говорил) лошадьми из железа, то есть тракторами; доярку учил доить. На лошади въезжал на скотный двор и кричал, стараясь придать своему голосу даже некую нежность: «Ты, блядуха, как ты доишь? Что молчишь?! Я на тебя ведь не наезжаю своим хреном, как то муж с тобой делает! Что молчишь, сучка?»
Старик Кобыло не любил ходить на «концерты», устраиваемые председателем колхоза, но в известном смысле был не прочь услышать новое словцо и потешиться. Он приходил, садился на лавку, и улыбка не сходила с его лица до конца собрания, которое продолжалось порою с утра и до вечера. Председатель словно забывал текущую повестку собрания, говорил и говорил, призывая принять участие в прениях, но никому слова не давал сказать, перебивал, обижался, капризничал, объявлял неоднократно: «А теперь пописаем, товарищи!» Уходил на перерыв, и затем спектакль продолжался, порою до глубокой ночи. Никто не мог Сказать, что людей притягивало в контору. То ли предельно откровенная манера общения председателя, когда можно, никого не стесняясь, запустить похабным словом, какое ни при детях, ни при жене не посмели бы раньше произнести. То ли ещё что другое привлекало, но люди приходили, садились, а некоторые даже с превеликим наслаждением слушали не очень мудрёные речи Дуракова. В отдельные дни на улице появлялся участковый милиционер, и тогда жители деревни вздыхали свободно, потому что сие означало, что председателя вызвали в район или область. Милиционер Сытов с важностью, придерживая на поясе кобуру с наганом одною рукой, а другой размахивая в такт шагам, шествовал по деревне, красуясь молодостью, портупеею, что дало повод местной остроумке Киселёвой сочинить, как потом выяснилось, контрреволюционный пасквиль, стоивший ей жизни:
«Как надену портупею,
Так тупею и тупею!»
Она не предполагала, что её стихи, полные плохо скрываемой влюблённости, могут оказаться враждебными существующему строю, за что её и расстреляли. Так вот, Сытов, красуясь молодостью, здоровьем, и, главное, вполне довольный великолепной возможностью получать хороший заработок и ничего не делать, медленно шагал по деревне с единственной целью — пройтись мимо дома Киселёвых и попытаться завлечь красивую девку в кусты, что росли близ колхозного амбара. Добиваясь заветной цели, Сытов был изобретателен. Он то проходил мимо покосившейся избы, то на добром, при великолепном седле, высоком статном коне проезжал мимо ворот, то напускал на себя важный вид большого начальника, то весело улыбался, играя под эдакого доброго молодца, готового ради девы жизнь отдать. Он, тем не менее, не забывал напомнить, что после председателя он первый человек на деревне; мог в любое время дня и ночи вызвать любого к себе и задать недвусмысленный вопрос: «Где вы были вчера ночью?» В отличие от председателя молодой милиционер ко всем обращался на «вы».
Когда Сытов проходил со строгой напускной улыбкой мимо двора Кобыло, Дарья пристально поглядывала на него. Он ей напоминал Ковчегова. Хотя ничего общего у них не было, тем не менее по неизвестной причине почему-то вспоминался именно их сибирский сосед. Она ждала письмо от Ивана Безматерного, которому отослала своё ещё месяц назад с просьбой сообщить хоть что-либо, если известно, о муже. Письмо было сухое, хотя она и писала: «Я не могу больше ждать, Ваня, его, я тогда сама приеду, хотя мне и нельзя, потому что шестеро детей к чему-то обязывают. Я, Ваня, плачу и умоляю тебя поскорее сообщить хоть что-либо». Всё же надрыв в письме был, как она ни пыталась просто и буднично обратиться к другу своего мужа с просьбой. Дарья подумывала о необходимости поехать в Сибирь, она тосковала по дому, по могилам Настасьи Ивановны и Петра Петровича, по лошадям и коровам, которых могла увидеть в колхозном стаде, хотя знала, что ничего хорошего их там не ждёт. Иногда Дарье чудилось, что она находится в странной, необычной обстановке: то ли отец родной сидит в притуманенном кабинете, то ли мама строчит на швейной машинке свои любимые фартучки для благотворительного союза свободных женщин, то ли брат скачет в манеже лихой иноходью на красивом сером в яблоках коне, то ли офицерики идут на строчащий прямо им в лицо пулемёт и один за одним падают у повозки... Она очень обострённо воспринимала прошедшее. Детство, которое она помнила до последней ниточки, проходит, а время начинает новый отсчёт, когда прошлое будет видеться в ином измерении, нежели до сего дня. Она с неприязнью теперь думала о поездке в Москву, о том, кого там встретит и как там у «них», — она не могла иначе называть большевистскую власть.
Лето перевалило макушку, начались жаркие, изнуряющие денёчки. Дети с утра и до вечера носились по двору, бегали на пруд купаться и сидели под вётлами. Они вытянулись, выросли как-то за последнее время. Лишь младший не отходил от матери, остальные же все неотлучно бегали за дедом, вызывая у Дарьи чувство ревности. Дарья стала суше, строже лицом, редко можно было увидеть на её лице улыбку. Анна Николаевна, которую она по-прежнему так и называла, не сумев перебороть желание и называть «мамой», всё нежнее, ласковее, любезнее относилась к Дарье, женским сердцем чувствуя, как она переживает, какие ей снятся нехорошие сны, отлично читая по лицу, какие чувства обуревают молодую женскую душу. Она полюбила сноху и желала ей счастья. Перенося свою любовь к сыну на сноху, Анна Николаевна жила её жизнью, стараясь услужить Дарье во всём, — в том видела теперь своё назначение. Мать догадывалась: с сыном стряслось несчастье. В сарайчике или в чуланчике, оставшись одна, она падала на колени и молила в слезах Бога сохранить жизнь своему единственному сыну, у которого шестеро детишек, любящая красавица-жена, а впереди — весь свет земной.
Катилось лето с вершины своего полёта. И вот уж жёлтыми стояли поля, на которые выехал единственный трактор с жаткой. Дарья в тот день тоже вышла вместо Анны Николаевны в поле подбирать снопы. Она натянула на лоб платок, прикрыв им глаза, надела старую свою кофту, штопанную-перештопанную в какой уж раз, натянула на ноги никогда ею не носимые и не виданные доселе чувяки из осины и, чувствуя их податливую мягкость, медленно, вместе со стариком Кобыло, работавшим учётчиком, направилась с граблями в недалёкие поля. Она, предполагая тяготы пути по выжженной палящим солнцем земле, в духоте и пыли, прихватила два кувшина кваса, несколько варёных картофелин и хлеба. Небо стояло высокое, жаркое, вымерло всё вокруг, жаворонки — и те смолкли, попрятались в траве, лишь шелестящий поток пекла горячим ветром проносился над землёю. Пыльный просёлок серой лентой извивался меж вызревших бледно-золотистых полей; над дальними полями дрожали мерцающие испарения, рождая странные миражи. Старик Кобыло, перекинув через плечо сажень, с обычной своей улыбкой на лице, в натянутом на глаза соломенном картузе, босоногий и в закатанных до колен штанах, шагал по просёлку и, казалось, был доволен жизнью. Дарья спешила обочь дороги, несла кувшины с квасом и корзину со снедью, сосредоточенно думая о том, что после уборки урожая немедленно поедет в Сибирь. И решительность, написанная на лбу резким изгибом бровей, говорила, что она способна совершить задуманное. Дарья не могла больше ждать. Она должна всё сама выяснить, вызнать; не может же она больше сидеть сложа руки, когда от мужа нет ни слуху, ни весточки. Возможно, он нуждается в помощи. Она решительно повела взглядом, и её глаза, сузившиеся от нестерпимого света и сосредоточенной мысли, встретились со взглядом тестя.