Дарье так хотелось увидеть Ивана, ибо, без сомнения, голос принадлежал ему! Она оглянулась на стену и увидела, как стаивала на ней тень, — качнулась и, просочившись в дверь, исчезла.
IV
С этой минуты Дарья постоянно чувствовала присутствие мужа. Куда бы ни шла, где бы ни сидела и о чём бы ни думала, везде возникало ощущение его запаха, произносимых им слов. И однажды Дарья увидела. Она сидела в сарае, в том самом ветхом сарайчике, что стоял во дворе и в котором содержались три несушки. Куры клевали зерно, а одна сидела на гнезде, Дарья ждала, когда она снесёт яйцо, которое было необходимо заболевшему Мишутке. Она опять вспоминала ночь, молящуюся Марусю и тень, которая, как только она встала с колен, повела её к двери, как бы указывая путь, какой необходимо проделать семье. Уж стоял конец декабря, мороз опустился небольшой; но снег заметно стаял, и голая земля пристыженно куталась в сырость, волнами приплывающую из далёких волжских лугов. Капало со всех крыш, деревьев; грустное зрелище открывалось взору. Дарья смотрела из сарайчика на избу, видела через окно в избе, как там за столом сидели Вася с Мишуткой, показывая друг другу носы. И вдруг она заметила: словно облако появилось между сараем и домом. Приглядевшись, Дарья различила сквозь белое облако ресницы, зрачки. И она поняла: глаза! Без всякого сомнения, в воздухе плыли глаза мужа — большие, открытые, какие бывают у людей с хорошим зрением, потому им не надо прищуриваться, спокойные в своей задумчивости. Они зависли над землёю, и, когда Дарья встала, направляясь к ним, медленно растаяли в воздухе.
Дарья поняла, это — знак. Она чутко стала прислушиваться ко всему. Стукнет ли ставня или дверь — она вздрагивала, замирала и, медленно оборачиваясь, искала виновника случившегося. И сердце у неё при этом сжимается и всё ждёт — торопит события. А денёчки выдались плохие. По-прежнему на трудодни не выдали обещанное, холод и голод подбирались неслышными звериными шагами. Но сосед Соловин, собравшийся как-то на станцию на колхозной лошади за запчастями для сеялок и веялок, сказал, что хранить надо картошку, ибо снег — признак голода: как выпадет, так и голод грянет.
В тот день Дарья вышла на улицу и увидела соседа, человека неопределённого возраста, добродушного, спокойного, ироничного, вечно в большой шапке, в сапогах, старом измызганном кожухе, с трубкой, подаренной ему одним офицером в Гражданскую войну. Она, словно что-то потеряла и пытается отыскать, спросила у Соловина, запрягавшего лошадь в телегу, когда отправляется поезд на Москву.
— От тот поезд в девять тридцать отправляется, а приходит из штолицы в шесть тридцать утра, — сказал сосед, не поднимая головы.
Дарья загорелась, тут же стала собираться. Она ещё толком не решила, поедет в Москву или нет, но сердце её уже знало: поедет. Дарья с бледным лицом, запыхавшаяся, в расстёгнутом жакете из плюша, подаренном Анной Николаевной, со слезами на глазах расцеловала детей, и когда сумерки опустились на землю, отправилась на станцию, пообещав завтра к вечеру быть дома. Денег, конечно, у неё не имелось ни рубля, и только в спешке можно было об этом забыть. Что её гнало в Москву? Она, пожалуй, не смогла бы ответить ни себе, ни детям. Но в Саратове, уже на вокзале, вспомнила о деньгах. Знала, что ни рубля ведь не имела, а поехала. Дарья села на лавку и заплакала. Мимо торопились люди, оглядывались на плачущую, по-крестьянски одетую женщину, а она не стыдилась своих слёз, так стало обидно, больно и горько, что сдержаться было невозможно. Дарья с твёрдой решимостью, не смахивая их с лица, вошла в вагон и призналась во всём проводнику, пожилому, ссутулившемуся мужику в фуражке, который разводил огонь в печурке. Он обратил к ней своё стариковское лицо и ласково сказал:
— Ну так чё? Ничё, садись, не проверять, так доедешь. А слезами горю не поможешь. Москва слезам не верит, голубушка. Кто ты? Не из простых, вижу. Ничё, матушка, все там будем равны. У Бога.
Он угостил её чаем, корил за слёзы, спросил, имеет ли она детей. Когда она ответила, что их у неё шестеро, с недоверием отстранился, держа толстый мутный стакан с чаем в руке, и пришёл в восторг. До Москвы Дарья не могла ни уснуть, ни придумать для себя смысл своего путешествия без копейки в кармане, без документов. Странным для неё казалось движение собственной души. Необъяснимым.
Она на Курском вокзале в Москве, куда поезд прибыл утром, с трепетом, поблагодарив проводника, сошла на перрон. Не оглядываясь, шепча: «Вот она, вот она!», пошла, пытаясь вспомнить Пречистенку. Кругом торопились люди, спешили на работу с невыспавшимися лицами, нетерпеливыми в своей суете, хлопотах, заботах. Дарья шла крадучись, и в её походке, на которую оглядывались, кивали, усмехались прохожие, было что-то немосковское. Всюду красовались молодые довольные милиционеры, встречались частенько солдаты, чиновники. Выйдя за вокзальную площадь, она оглянулась, мелко-мелко перекрестилась. Всё было то и не то. Господи, отсюда же она уезжала в тот далёкий день с отцом и матерью! Вон там бежали, и ещё мама оступилась и чуть не упала и, плача, подняла уроненный саквояж, в котором собрано было всё их серебро. Дарья чувствовала себя затравленной; внутри её трясло, словно в истерике.
Как только она увидела свой дом, остановилась: сердце её зашлось, а слёзы хлынули из глаз. Она не могла и шагу ступить в первые минуты. Дарья обошла дом, маленький, с садиком перед крыльцом; на клумбах, обрамленных красивым остроконечным кирпичом, когда-то выращивали цветы: летом — розы, осенью — любимые отцом георгины. Сейчас же всё было заезжено, затоптано, подмороженная земля схватилась коркой. Она поднялась по ступенькам, их было девять, так и сейчас девять, заглянула в стеклянную дверь. За столом, что у входа, увидела закутанную в полушубок и в палевый шерстяной платок толстую на вид тётку с болезненного цвета лицом. Завидев Дарью, женщина, не вставая, махнула рукой, как бы прогоняя её прочь. Но, видя, что Дарья не отходит, направилась, переваливаясь с боку на бок, точно утка, на своих больных ногах, к двери и, отперев, уставилась на пришелицу.
— Чего тебе?
— Я, тётенька, хотела бы зайти посмотреть, — заговорила просящим, торопливым, жалким голосом Дарья, глядя сторожихе в глаза с мольбою, зная, что та может и не пустить. — Комнату посмотреть одну. Зайду, посмотрю и уйду.
— Неча тут глядеть. Учреждение государственное. Из бывших, что ли? — вдруг спросила тётка, закинув слегка голову набок: так ей лучше стало видно подслеповатыми глазами лицо молодой женщины. Дарья кивнула, заливаясь вмиг слезами, от которых больше слова не могла вымолвить. — Заходи. Господа тоже хорошие были. Сейчас скрыжники, всяк о себе, а когда я у князей Куракиных, так: матушка, Нюса, как здоровьице ваше? А счас летят, бельмы наливши! Проходи, скоро восемь тридцать.
Дарья так со слезами и вошла, испытывая неимоверную благодарность к этой грубоватой, но прекрасной русской женщине. На подкашивающихся ногах прошла по лестнице вверх, на второй этаж, свернула налево по галерее, почти с незрячими от слёз глазами, наощупь, всхлипывая, под надзором дежурной сторожихи. Вот и комнатка, вот здесь она сидела, вот то самое грязное оконце, которое она сама мыла. Дарья подошла к окну, закрыла глаза и — внезапно открыла. Так и есть: напротив высилось то самое их дерево — липа! Огромная, старая, уже с искорёженным стволом, на котором чернело что-то. Пригляделась — женские трусы. Липа! Дарья прижалась к окну и заплакала ещё пуще. Она готова была здесь умереть, среди чужих стульев, грязных заплёванных столов, пыли и грязи. Здесь бегала она босыми ногами с детства! Отсюда выходила, выглядывая из-за угла, как бы выдвигаясь из-за стены, мама — чистое, ласковое, прелестное лицо глядело влюблённо на дочь, предрекая ей жизнь прекрасную.