Илья вздрогнул, чувствуя невольный детский испуг. Каюрский перехватил его вздрог, но сделал вид, что ничего не заметил, повествуя дальше:
— Да, зажала… Потом никак не могли ее руки разомкнуть: ни топором разрубить, ни пилой распилить. Так я тут и помер. Вместе с ней меня и похоронили. Ха-ха-ха!.. — захохотал он на весь трамвай, глядя на ошалелое, осунувшееся лицо Тимашева. — Да вы впечатлительный человек, Илья Васильевич! Шучу я, не видно разве? — мощной рукой он обнял Илью за плечи. — Не обижайтесь. За такими байками легче время проходит. Да и успокаивают они. Я к вам хорошо отношусь, вы мне понравились. Я бы хотел подружиться с вами.
Это прозвучало неожиданно, а потому нелепо, но лестно.
— Вы мне тоже симпатичны, — осторожно сказал Илья.
— Значит, будем дружить, — он протянул свою лапу. — А насчет своих женщин не беспокойтесь — все перетерпится и образуется. Жалеть их надо, но не потакать. Вы сходите все же к Ленине Карловне, ее поддержать надо. Человека в нервном расстройстве можно повернуть и так, и эдак. Можете убить, можете спасти. А завтра-послезавтра решайте, кто вам дороже. Извините за совет. Просто я уже сходить должен. И без того остановку лишнюю проехал. Назад к Савеловскому придется возвращаться. Мне еще в «Правду», чтоб извещение о смерти старого члена партии дали. Потом за Петей в школу заеду. Я быстро, вы не сомневайтесь.
Пожав Илье руку, ласково потискав и помяв ее в своей лапе, Каюрский двинулся к двери и на следующей остановке соскочил на тротуар. Трамвай тронулся, иркутянин поднял руку с рот-фронтовским приветствием — сжатый кулак у плеча — и зашагал метровыми шагами к Савеловскому. Через минуту Илья почувствовал, что из него словно вынули какой-то стерженек. Присутствие Каюрского, его болтовня держали его, не давали упасть. А теперь он ссутулился, опустил голову, горло у него сдавило.
Виноват. Виноват кругом и во всем. Виноват перед Элкой. Сам скверно воспитал сына. А в годы, когда тот требовал особого внимания, запустил его окончательно: слишком много романов, слишком много пьянок. И что толку, что старался убирать всяческие преграды перед Антоном. Требовалась душевная работа, а на нее-то он оказался не способен. И вот — потерял жену и сына. И не знает, как ему отныне жить, да и имеет ли он право на жизнь… Но покончить с собой — страшно. До римских стоиков, видевших в смерти последний шанс на свободу, ему далеко. Нет воли принять решение. Да и другое еще: а вдруг за самоубийство и в самом деле полагается ад?.. А он еще ведь может исправиться, не исключено также, что и Бог имеет на него свои виды. Вдруг ему суждено создать что-нибудь великое. А покончить с собой — оборвать надежду на исправление, на созидание, на возможное улучшение своей жизни.
Как бы это выяснить намерения Бога по отношению к нему? Хочет ли Бог, чтобы он, Илья, жил дальше?.. Если бы у него был револьвер, он бы смог проверить. Илья вспомнил слышанные им рассказы о русской рулетке. Игра с самим собой. Положить в барабан револьвера одну пулю, крутануть барабан, прижать дуло к виску и нажать курок. Повезет — жив, если же нет, то пуля окажется у него в черепе, и все вопросы будут решены. Значит он на Земле не нужен и бесполезен. Значит, так Богу угодно, чтобы он ушел из жизни.
А может постараться?.. Работать, преодолевать себя, зажить честной жизнью, заняться наукой всерьез, а не от случая к случаю, прекратить пьянство и траханье с посторонними бабами, покаяться, вернуться в семью… А Лина? Лину оставить. Но ведь ей плохо, да и любит он ее, не может себя представить без нее. Что бы он ни сделал, с кем бы ни остался, все равно он кому-нибудь причинит боль: не Элке, так Лине, не Лине, так Элке… Зачем жить? Если бы хоть высшая цель была… Что же? Существовать на Земле для какой-то из женщин? чтобы ей лучше было? для ее самоутверждения (о, она владелица мужчины, мужа!)? Да и для какой? Похоже, что если меня не будет, то на этом свете не убудет. Конечно, не был он поставлен ни разу в экстремальные ситуации. Созревал в эпоху Реабилитанса, живет в эпоху Стабильности. Но прохиндейские передовые и редакционные — писал, руки не только Паладину и Тыковкину, но и чудовищам похуже — пожимал. А почему нет? Они же часть его мира. Другого мира он не знает. Правдолюбцы вроде Ханыркина не многим лучше. С кем и зачем жить? Да, был бы револьвер с одним патроном, он бы сыграл в русскую рулетку.
Водитель объявил «Краснопрофессорский проезд». Илья вышел. Павильон трамвайной остановки с ложными деревянными колоннами производства, как он думал, тридцатых годов показался ему грязным и обшарпанным, каким он и был. Илья сделал несколько мелких и затрудненных шагов по дорожке к дому, где недавно жила Роза Моисеевна, где нынче лежит ее мертвое тело. Там ждет его безумная или полубезумная, пытавшаяся из-за него прервать свою жизнь Лина. Идти не было сил. Он решил еще минут десять помедлить: в конце концов Лина же не ждет его к определенному сроку. Он присел на железный, выкрашенный зеленой краской прут низенькой ограды, протянутой вдоль кустов.
«Надо собраться с духом, — думал он. — Что там Каюрский болтал о мертвецах? Какую-то чуттть. Веселил меня, — потекли поначалу мысли совсем не в том направлении: не о себе, не об Элке с Антоном, не о Лине, а какая-то метафизическая дребедень. — Вот умерла Роза Моисеевна. Что изменилось в мире? Ее просто не стало. Как не стало за тридцать лет до того ее мужа, как двадцать лет назад не стало на свете первой жены ее мужа, как когда-то погиб и ушел в небытие мой отец, а потом умерли мои бабки и деды. Слава Богу, жива мать, но я, негодяй, с ней почти не общаюсь. Для нее я живой или мертвый? А я вот он, пока живой, а ей кажется, что живу совсем не той жизнью, как ей хотелось бы, словно на том свете нахожусь. А буду ли я жив через время для Элки с Антоном? Или они вычеркнут меня из своей жизни?.. С Элкой вся молодость, а может, уже и вся жизнь прошла. Ну, почти вся. Сколько-нибудь сознательная во всяком случае. Не спали ночами с маленьким Антоном, таскали его на руках в поликлинику, возили на трамвае в детский садик, он не хотел ездить туда, засыпал по дороге… А болезни, а прививки, а этот вечный страх за его здоровье! А совместные отпуска, поездки в Армению, в Прибалтику, в Крым… Как им было хорошо и весело! Да, книга жизни кончится печально… Во всяком случае уже кончается… Элка это и себе и мне нагадала».
Он достал пачку сигарет. Вытряхнул одну, поднося к губам, уронил на землю. «Все из рук падает», — подумал. Достал новую, закурил. Хотя курить не хотелось, и не случайно: закружилась от сигаретного дыма голова, вновь до дурнотной тошноты. Он поспешно загасил о железный прут ограды недокурок и бросил его в траву. Сидел, глубоко дыша, преодолевая тошноту. Какой-то он несправедливый к своим близким!
Элка все его упрекала в последнее время: «Любое нестандартное поведение тебя пугает. Тебе кажется, что Антон ведет себя неправильно, а он просто нестандартен. Радуйся этому. Ты и сам не святой, хоть и прикидываешься, зудишь все. Я тоже тебе поддаюсь, начинаю пилить его. А он, ты учти это, когда я пристаю к нему с учебой, отвечает: ты вроде папы. Вам лишь бы галочку у себя в душе поставить, что, дескать, ваш сын не хуже иных прочих. Пойми ты, что он не такой, как ты. Не лепи его по своему образу и подобию». Илья потер пальцами виски, Ведь и сам он не жил по стандартам, чего так хотела его мать. Тем более Элка. За ее необычность и полюбил он ее тогда. А Элкины родители переживали, что дочь у них нетривиальна, непохожа на соседских детей. И его мать, и ее родители — тридцатых годов, с другой, пуритански-советской моралью. Элка своим родителям всегда говорила: «Для вас идеал в прописях». Но они… Ах, они мудрецы, это Илья только сейчас понял. Они отвечали: «А прописи и есть идеал». Так они и жили, советские Филемон и Бавкида: дочка, дачка, которую сами выстроили, обиходили, болотистый участок превратили в чудо. Липы, две елки, кусты смородины, яблони, малина, клубника, флоксы, розы и хризантемы, которые так любила его теща. Как славно проводили они там с Антоном летние дни и вечера. Днем купались в реке или в бочаге, гоняли на велосипедах, вечером на террасе или, если было холодно, у печки читали вслух Диккенса или «Собаку Баскервилей». Жутко, но одновременно защищенно, уютно, пахло сухим деревом, гудела печка, за окном темнота, шумел сад.