Так, первой скрепой новой, социалистической, империи – стала общая принадлежность к единой семье пролетариев. «А вы разве пролетарий?» – спрашивают у Шарикова, вчерашнего пса. «Да уж известное дело – не нэпман!» – отвечает пес. И общее «пролетарское» дело призвано стирать границы и объединять всех в единую державу, подчиненную центру. «Чтобы в мире без россий, без латвий жить единым человечьим общежитьем» – лозунг манящий, но что, если латыши желают жить все-таки в Латвии?
Второй причиной, вытекающей из первой, объективно-географической причины, является надежда на коллективное, всей общиной осуществленное обновление. Русская православная культура – общинная. Коллективистский уклад деревни будто бы предполагает республиканское мировосприятие (см. Бердяев, «Истоки и смысл русского коммунизма»), и революция, согласно Бердяеву, произошла как выражение народного сознания, самому народу неведомого. Однажды имперское состояние перейдет в исконно-общинное, единодушно будет постигнута республиканская справедливость, но этому (по Бердяеву) мешает «двойственность русской души». Бердяев различает «коммунизм идеальный» и «коммунизм русский». Остается придумать, как добиться единодушия – во всех смыслах слова; слить «русское» и «идеальное». Фантазия Ленина состоит в том, что крестьянские Советы станут формами республиканского самоуправления, федеративное устройство переведет империю в иное качество. Проблема в том, что пролетариат, который согласно марксистской теории (на ней основана революция) есть гегемон революции, объединен производством, отнюдь не общиной. Шариков (хотя он действительно не нэпман) пролетарием не является. И пролетариат срочно вербуется из крестьян, поскольку страна аграрная: следовательно, общину требуется разрушить ради создания пролетариата. Этот обидный коммунистический софизм еще при жизни Ленина уничтожил призрак огромной государственной общины, фантазию народников. Не может быть империи, пронизанной крестьянскими Советами: невозможно одновременно быть и Столыпиным, и Толстым. Решено делать ставку на Столыпина и пролетариат: Троцкий выдвигает концепцию внутренней колонизации крестьянства; партия эту программу отвергает, но Сталин фактически переводит программу Троцкого в реальность. Коллективизация создает систему внутренних колоний: на деле это возврат не к Столыпину, но вглубь времени – к крепостному праву; империя живет вспять, только так империя и может выжить. В слове «коллективизация» содержится чудовищная ирония: уничтожается именно коллектив – община деревни, но уничтожается ради иного понимания слова «коллектив», ради коллектива государства. Крестьянину предложено понять слово «коллектив» иначе – это не община, не «мир», но держава. Ради этой редакции смысла пишутся картины и романы. Казимир Малевич, украинский авангардист, приехавший в Москву за славой, создает полотно «Смычка города с деревней» в 1930 г., славя программу коллективизации, нивелирующей общину в принципе.
Распространена легенда, будто «деревенская серия» Малевича «разоблачает» коллективизацию; это, разумеется, не так. Ожидать личного «сопротивления» от человека типа Малевича, мыслящего государственно, нелепо. Опус Малевича «Смычка» подводит итог авангардной деятельности мастера: в этой картине новаторство и власть благополучно встретились. То, что Малевич не только не любил, но презирал крестьянство и труд, видно хотя бы из брошюры мастера «Лень как действительная истина человечества» (1921). Художник-новатор пишет так: «Социалистическая система еще больше будет развивать машину, в этом смысл цели. Ее смысл этот в том, чтобы как можно больше освободить рабочих рук от труда, иначе говоря, сделать весь трудовой народ или все человечество хозяином ленивым, который <возложит свой труд на машину> подобно капиталисту <который> возложил свои мозоли и труд на руки народа. Социалистическое человечество возложит свои мозоли и пот на мышцы машин и так же обеспечит машину бесконечным трудом, который не даст ни одной секунды покоя. В будущем машина должна освободиться и возложить свой труд на другое существо, освободив себя из-под гнета социалистического общества, обеспечив себе тоже право на лень».
Шариков авангарда (Малевич крайне похож взглядами на булгаковского героя) не знаком с концепцией коммунизма Мора или Маркса, для которых «труд» есть критерий личности именно в момент «высокого досуга», но дело не в этом. Дело в том, что гимн лени может сложить тот, кто не любит труд, – и это не крестьянский взгляд на общежитие. То, что лень была мастеру присуща как программа, можно вычитать в любопытном воспоминании Е. Кацмана о своем свояке:
«(…) он был крепко сложенный, с рябым лицом. Говорил неправильно, с польским акцентом. У него были небольшие глаза, но блестящие, и весь он был похож на деревенского католического священника. Одет он был всегда бедно и любил учить, как нужно сохранять обувь, предлагая ходить по камням, по неровностям, чтобы не сбивать подошву и каблук на одну сторону. Запомнилась мне беседа около колодца. Он меня спросил, зачем я тащу ведро воды, “ведь у Вас есть для этого Наташа” (он имел в виду мою жену). Я ответил, что люблю Наташу и помогаю ей.
– А разве Вы не помогаете Соне? – в свою очередь задал я вопрос.
– Нет, я занимаюсь искусством и Вам советую так поступать, если хотите быть художником, – и прибавил, – вот, я себе придумал болезнь печени, а Вы можете выбрать почки, селезенку, и, как только воду таскать или что другое тяжелое делать, предлагаю ссылаться на болезнь. Таким образом живу с Соней уже несколько лет.
Его советом я никогда не пользовался».
Вне зависимости от оценки личности К. С. Малевича важно понять, что мораль, изложенная художником, – не коммунальная, не артельная, не общинная: крестьянство держится лишь артельным, общим трудом, разделенным поровну.
В начале века Малевич славил урбанистическую тоталитарную схему: писал картины с архитектонами городов-казарм, в его представлении квадратно-гнездовой план будущего и есть искомый коммунизм. Когда партия обращает взор на деревню («лицом к деревне заданье дано, за гусли, поэты-други»), Малевич пишет «вторую деревенскую серию», с такими же безликими, как некогда квадраты городов, – крестьянами. Поля и нивы обобщены до схемы, как и города; это не осуждение, но программа коллективизации. «Ржаную культуру надо металлизировать», – говорил мастер; этим и занимался. Нелюбовь провинциала Малевича к собственным корням, презрение к деревне сказались рано, но во «второй деревенской серии» были усугублены партийной директивой. Городскую «архитектонную» серию и серию «деревенскую» надо рассматривать вместе, чтобы постичь супрематизм. Бабы с пятнами вместо лиц соответствуют квадратам безликих зданий. Видеть в «крестьянской серии» протест – исследователям хочется: «И почему у крестьян на его картине нет лиц? – спрашивает исследователь Элиотт. – Может быть, это потому, что был страшный голодомор на Украине?» Впрочем, никто не задает вопрос: «Почему города обобщены до квадратов и не связано ли это с лагерями?» «Торс в желтой рубашке» (1928), «Крестьяне» (1928–1932), «Крестьянка» (1928–1932) с черным, как квадрат, лицом – демонстрируют вовсе не «трагические предчувствия», но буквальное отношение к людям и действительности. В картине «Смычка города и деревни» художник-авангардист использует найденные уже наработки: условные фигуры крестьян без лиц – слева, схематичные фигуры рабочих – справа, в центре – пухлая фигура без лица в красных штанах и с красным же знаменем символизирует власть, под эгидой которой объединяются безликие люди. Данный портрет советской власти написал отнюдь не критик, но ревностный апологет власти, каким Малевич был всегда.