Разговор с Уншлихтом убедил нас в том, что позиция ВЧК пошатнулась. Чтобы выяснить размеры уступок, каких вообще можно добиться в данный момент, мы заявили, что ничего ответить без обсуждения с товарищами комитет не может. Но во всяком случае мы не думаем, чтобы они удовлетворились уездными городками, один из которых – Коротояки – вообще можно считать несуществующим, так как он основательно разрушен в ходе Гражданской войны, как разрушена 25-верстная железнодорожная ветка, на которой он стоит. На это Уншлихт ответил, что к перечисленным трем городам можно прибавить и один губернский – Вологду. «Хотите, условимся, что вы все поселитесь в Вологде?» Мы посмеялись: «Что же это, ВЧК хочет сразу создать в Вологде такую сильную социал-демократическую организацию? Мы во всяком случае не думаем, чтобы при нынешних условиях могли найти квартиры и устроиться в Вологде сорок пять человек с семьями!» Кончили мы тем, что ввиду неоднократно уже обнаруживавшихся «недоразумений» с тем, что нам говорится на словах, мы лишь тогда внесем сделанные нам предложения на обсуждение товарищей и дадим свой ответ, когда будем иметь письменную формулировку этих предложений. «Хорошо, я сейчас в конторе напишу все, что вам сказал, и пришлю вам», – ответил Уншлихт, и на этом мы расстались.
Это был день свиданий, и все свободные комнаты при конторе были заняты заключенными и пришедшими к ним родными. Все мы чувствовали себя еще очень бодрыми и потому своим правом свиданий воспользовались. Кое-кто при этом слышал, как в соседнем кабинете Уншлихт говорил по телефону – с кем, было неизвестно, но отдельные слова были разобраны. Уншлихт говорил своему собеседнику: «Они на это, видимо, не согласятся. Надо будет прибавить еще города». Разговор по телефону продолжался довольно долго, но больше ничего расслышать не удалось. Из конторы Уншлихт вскоре уехал, так и не написав обещанной нам бумаги.
На следующий день вечером мы все же эту бумагу получили: ее принес нам начальник тюрьмы. Все в ней было написано так, как говорил Уншлихт, но только обещанная Вологда исчезла из списка разрешаемых нам городов.
Обсудив положение, мы решили голодовку продолжать. Насколько мы были в этом правы и насколько вообще ВЧК легкомысленно и с полным произволом относилась к участи людей, судьбою которых распоряжалась, видно из того, что на четвертый день голодовки неожиданно был получен ордер на полное освобождение семи-восьми товарищей, за четыре дня до того приговоренных к ссылке. Особенно характерно для образа действий ЧК освобождение т. Бинштока. Это ему было еще до общего решения нашей судьбы вручено постановление ЧК о ссылке его на один год в Марийскую область, то есть в совершенно некультурную и притом голодную и зараженную сыпным тифом местность, с воспрещением к тому же жительства в единственном городке этой области – Краснококшайске (бывший Царевококшайск). Через каких-нибудь две недели в общем приговоре т. Биншток один из всех заключенных социал-демократов попал вместе с членами нашего Центрального комитета в категорию особо вредных лиц, которые высылались не на один, а на два года. А еще через четыре дня, после одиннадцатимесячного заключения, он был освобожден без всяких последствий. Это уже явно отдавало самодурством.
По постановлению комитета все, получившие ордер на освобождение, немедленно голодовку прекратили и, немного подкрепив свои силы, на следующий день после обеда покинули тюрьму.
На пятый день нас посетил врач ВЧК в сопровождении помощницы Самсонова, некоей Андреевой, немолодой уже женщины, от которой впоследствии я узнал, что она кончила два факультета – медицинский и юридический: такая бездна премудрости и в итоге – работа под руководством грубого и безграмотного чрезвычайника! Врач осматривал всех голодающих без исключения и что-то записывал. Андреева сидела молча, угрюмо наблюдая за действиями врача, и, только когда он мне сказал: «На ногах отеки», она сердито буркнула: «Ну, во всяком случае небольшие!»
10 января, на седьмой день голодовки, часа в четыре дня снова появился Уншлихт, опять необычайно мягкий и любезный. Он сказал, что пришел с теми последними уступками, которые большевистское правительство считает возможным еще сделать в дополнение к тем, которые были формулированы на бумаге, раньше нам врученной: 1) вместо трех уездных городов нам предлагаются на выбор два губернских – Вятка и Северодвинск (бывший Великий Устюг); Вологду «по некоторым соображениям» предоставить нам считается невозможным; 2) все освобождаются для устройства дел не на три, а на семь дней, причем провинциалам предоставляется возможность съездить на такой же срок к себе домой. «Так как вы словесным заявлениям не доверяете, то я вам тут же это напишу», – сказал Уншлихт и, взяв лист бумаги, действительно записал эти уступки, тут же скрепив их своею подписью. Затем он прибавил, что, в дополнение к ранее освобожденным, будут еще освобождены по болезни тт. Николаевский, Дмитриева и Налоев, а также что многосемейным рабочим (из числа смоленских товарищей) будет предоставлена возможность поселиться в уездных городах и деревнях Смоленской губернии, если они того пожелают. Мы имели неосторожность не настаивать на немедленном письменном закреплении этих дополнительных уступок и, я должен тут же добавить, были постыдно обмануты: оба обещания Уншлихта исполнены не были.
Вручив нам бумагу, Уншлихт сказал, что будет ждать в конторе нашего ответа. С воли нам дали знать, что Политическое бюро Центрального комитета большевиков, все время и являвшееся решающею инстанциею в нашем деле, приняло формулированные Уншлихтом уступки лишь тремя голосами против двух, при решительном сопротивлении Троцкого, настаивавшего на самой крутой расправе с нами, и постановило, что уступки эти – крайний предел, до которого можно идти.
Было очевидно, что дальнейшая борьба потребует громадных жертв, а результаты ее представлялись весьма сомнительными. С другой стороны, мы могли констатировать, что добились уже весьма значительных успехов и в достаточной степени использовали и политически созданное большевиками положение для того, чтобы раскрыть глаза и иностранным, и русским рабочим. Нам было известно, что в ночь с 9 на 10 января наша московская организация расклеила по стенам города нелегальный листок о нашей голодовке с призывом к протесту. Один такой листок висел и на стенах Бутырок: его часов в двенадцать дня сорвал начальник тюрьмы. На фабриках и заводах пошли оживленные толки о преследовании социал-демократов и о голодовке.
Обсудив положение и оценив достигнутые уже результаты, комитет постановил голодовку с шести часов дня прекратить. Немедленно дано было знать о постановлении комитета голодающим, которые и приступили к приему пищи под наблюдением нашего санитарного надзора, причем было решено, что, подкрепившись, заключенные начнут выходить на свободу с 11 января. Многие остались еще на два-три дня, отчасти чувствуя себя сильно ослабевшими, отчасти по просьбе других заключенных, которые проектировали 12 января устройство елки и вечеринки. Было очень больно и грустно покидать в тюрьме товарищей по заключению, с которыми мы столько месяцев делили радость и горе, и все, кого не ждали в Москве родные, решили добровольно продлить свое пребывание в тюрьме, чтобы провести с остающимися этот прощальный вечер.
Я спустился в контору, чтобы сообщить Уншлихту о нашем решении. Он предложил мне, если я желаю, сейчас же подписать ордер на мое освобождение и прислать через час автомобиль, чтобы отвезти меня домой. У меня не хватило духу оставаться в тюрьме лишние несколько часов, и я согласился.