Проглотив наскоро стакан горячего кофе – на этот раз с сахаром! – я в семь часов вечера покидал наш МОК. По установившемуся обычаю товарищи провожали меня пением революционных песен. Голова кружилась – не только от слабости, но и от сложности нахлынувших впечатлений. К радости освобождения, к чувству удовлетворения от одержанной победы примешивалась горечь обиды за всех остающихся, среди которых столько людей, всю жизнь свою положивших на дело революции и теперь цепко захваченных лапами бессовестной Чрезвычайки. Что-то ждет их впереди?
Согласно письменной формулировке условий, подписанной Уншлихтом, каждый из нас через семь дней после выхода из тюрьмы должен был явиться в секретно-оперативный отдел ВЧК. Так как при освобождении нас не опрашивали, кто куда намерен ехать – в Вятку, Северодвинск или за границу, – и в то же время нас не обязали являться в ВЧК ранее истечения семидневного срока, то мы не видели никаких причин забегать вперед, откладывая все разговоры об окончательном определении нашей судьбы до явки в ВЧК. Часть товарищей начала разъезжаться по провинции, причем в командировочных свидетельствах, выдаваемых ВЧК, оговаривалось, что они имеют право пробыть у себя дома полных семь дней без зачета времени, нужного на путешествие туда и обратно.
Я оставался в Москве, пользуясь случаем не только принять участие в устройстве наших партийных дел, но и присмотреться немного к тому, какой вид приняла коммунистическая столица за тот год, что я не видел ее, год, прошедший под знаком новой экономической политики. Наблюдения дали мне мало утешительного. Чуть не в каждом доме открылась торговля. Но – увы! – все это почти сплошь были «колониально-гастрономические» магазины, булочные, кондитерские, кафе, то есть лавки и заведения, рассчитанные на потребление весьма состоятельных людей. У прилавков кондитерских стояли часто небольшие хвосты, и покупатели платили в кассу за пирожные миллионы. Торговля явно служила главным образом роскоши «новых богачей», бесстыдно выделявшейся на фоне общего обнищания и чудовищного голода, смутные отголоски которого долетали до Москвы в виде сообщений о массовой смертности, об ужасных случаях людоедства и т. д. Но все это воспринималось как будто вести с другой планеты, а Москва веселилась, угощалась пирожными, прекрасными конфетами, фруктами и деликатесами. Театры и концерты были набиты, дамы стали снова щеголять роскошными нарядами, мехами, бриллиантами. «Спекулянт», которому вчера грозил расстрел и который тихо жался к сторонке, стараясь, чтобы никто не заметил его, сегодня чувствовал себя именинником и гордо выставлял на показ свое богатство и свою роскошь. Это сказывалось во всех мелочах обихода: впервые после стольких лет довелось услышать из уст извозчиков, кельнеров в кафе, носильщиков на вокзале совсем было исчезнувшее из обихода рабское обращение – «барин».
В разговорах то и дело приходилось слышать о колоссальных жалованьях («в золотой валюте»), об умопомрачительных комиссионных при продажах и покупках, производимых государственными учреждениями, о неслыханном взяточничестве и т. д. Мне приходилось бывать в кабинете одного хорошего знакомого, человека испытанной честности, заведовавшего одним хозяйственным государственным учреждением. При мне приходили служащие с докладами, поставщики, комиссионеры и т. д., и я шутя сказал своему приятелю, что мне кажется, будто я попал не в государственное учреждение, а в контору какого-то темного торгового дома плохой репутации: до такой степени густа была атмосфера наживы и «подмазки», без которой не двигалось ни одно дело.
А между тем достаточно было самого поверхностного наблюдения, чтобы убедиться, что в смысле постановки и укрепления производства за этот год ничего не сделано; что по существу идет лишь прежнее распределение запасов, оставшихся со старого времени, с тою только разницею, что количество участников дележа значительно уменьшилось: так как потребление стало «платящим», то и участниками его стали лишь те «верхние десять тысяч», у которых есть чем платить. Главная же масса населения – рабочие и служащие – переведена с натуральных пайков на денежное жалованье, недостаточное для самого голодного существования. Кроме того, хозяйственный расчет вызвал всюду сокращение штатов. Появилась безработица, а масса барышень, наполнявших раньше советские канцелярии, была выброшена на улицу без всякой надежды на какой бы то ни было заработок. И на улице это сказалось: Тверская была опять полна молодых женщин и девушек, пользовавшихся «свободою торговли» для продажи того, что у них только и оставалось, – своего тела.
Гастрономический характер московской торговли резко бросался в глаза. Редко-редко попадались лавки с другими товарами – за исключением женских шляпок, которые продавались в весьма изрядном количестве магазинов. Зашел я как-то в МУМ – Междуведомственный универсальный магазин, занимавший несколько лавок в бывших Средних торговых рядах. Мне нужна была самая обыкновенная подкладка и костяные пуговицы: ни того ни другого не оказалось в магазине, куда снесли свои богатства все центральные хозяйственные учреждения Московского государства! На прилавках лежала мелкая галантерейная дрянь такого качества, какою прежде торговали только в самых захудалых деревенских лавках.
Я успел лишь бегло присмотреться к Москве новой экономической политики. Но то, что я видел, произвело на меня самое удручающее впечатление: ни на йоту хозяйственного прогресса и быстро подвигающееся вперед морально-политическое разложение.
Неделя на свободе промелькнула быстро. 16 января, в понедельник, я пошел в ВЧК. Меня направили к нашему следователю Рамишевскому. Этот насквозь фальшивый человек, совершенно не стеснявшийся говорить неправду прямо в лицо, принял меня крайне любезно. Я заявил ему, что решил ехать за границу, и так как скорые поезда идут только по понедельникам и четвергам, то предполагаю выехать в следующий понедельник, почему и прошу приготовить к тому времени все бумаги, нужные для меня и моей жены. Рамишевский сказал, что все будет сделано, но что он должен еще пойти куда-то справиться. Вернувшись через несколько минут, он заявил мне, что, по распоряжению президиума, ехать я и все те товарищи, которые решились на заграничную поездку, должны не позже четверга, 19 января.
Причины такой спешки были довольно прозрачны: 20-го должны были начаться перевыборы в Московский Совет, и власти предержащие боялись меньшевиков как огня, о чем более простоватые или более откровенные коммунисты говорили совершенно открыто. Я, однако же, решительно протестовал против такой скоропалительности: в оставшиеся два дня немыслимо уладить все личные дела. Рамишевский поддакивал, говорил, что он положительно не понимает, как можно предъявлять такие несуразные требования, и т. д. Под конец он предложил доложить о моем протесте председателю ЧК Уншлихту. Вскоре он вернулся с Андреевой, которая категорически заявила, что ни о какой отсрочке речи быть не может, что ЧК сама берется изготовить все нужные документы, получить иностранные визы, обеспечить места в вагоне и т. д., а личные дела не касаются ее: я могу устраивать их как хочу. Я потребовал все-таки, чтобы сам Уншлихт дал определенный ответ. Андреева сходила к нему и с его слов подтвердила, что ехать надо 19-го. Желание во что бы то ни стало ослабить меньшевиков на время выборов в Московский Совет было так велико, что от товарищей, позже вышедших из тюрьмы и явившихся поэтому 17 и 18 января, для которых ЧК не бралась устроить паспорта к 19-му, Андреева потребовала немедленного выезда куда-либо в провинцию, для чего им были выданы командировки и бесплатные проездные билеты!