А.А. Лопухин позднее мне говорил, будто за эту свою декларацию Столыпин ждал восторженного приема от Думы. Если бы это было правдой, то это только лишний раз доказало бы непонимание им психологии нашей общественности. Я склонен думать, что он все же предвидел, что на него будут нападки, понимал, куда они будут направлены, и к ответу на них приготовился. Но эти его уязвимые места остались вне «декларации». Сама по себе она не давала материала для критики с левых скамей; разногласия с ней, насколько они были, было действительно разумнее высказать при обсуждении законопроектов. Удивительнее были «бурные аплодисменты», которые либеральная декларация вызвала на правых скамьях. Причиной их была, конечно, не программа правительства, а само это правительство, которое распустило 1-ю Думу и не сделало уступок Революции. За это справа ему и аплодировали.
Когда смолкли рукоплескания правых, на трибуну взошел с.-д. Церетелли. Это был его дебют в Думе. Вместе со Столыпиным он оказался героем этого дня; на другой же день он стал «знаменитостью». Справедливость ему отдали даже враги. Церетелли всегда хороший оратор; он ясен, находчив, немногословен и содержателен. Но главная его сила была в «убежденности», которую все инстинктивно чувствовали. Перед Думой встал человек искренней политической веры, ничего не боявшийся; это возбуждало общее к нему уважение.
В этой речи он дал все, что можно. Ошибочна была только исходная точка его; ясность и сила его изложения только ее обличали. Нельзя было утверждать, будто «в лице правительства заговорила старая крепостническая Россия», будто эта декларация «даже слепым открывала глаза для понимания неразрывной связи самодержавного правительства с кучкой помещиков-крепостников, живущих на счет обездоленных крестьян». Этот трафарет не имел в декларации ни малейшей опоры. Но какой был главный вывод из этого? Он очень прост: «У нас никакой конституции нет, есть только призрак ее». «Чем ожесточеннее борется помещичье правительство за свое существование, чем суровее давит оно на проявление всякой жизни, тем глубже растет революционное движение»… «Пусть обличающий голос представителей народа пронесется по всей стране и разбудит к борьбе всех тех, кто еще не проснулись…» «Быть может – я говорю, быть может, – этой Думы не будет через неделю, но могучее движение народа, сумевшее вывести Россию из старых берегов, сумеет с Думой или без Думы проложить себе дорогу через все преграды к вольному простору»… «Пусть Дума законодательным путем организует или сплачивает пробужденные массы»… «Мы знаем, оно показало нам, что оно подчинится только силе. Мы обращаемся к народному представительству с призывом готовить эту силу. Мы не говорим: «Исполнительная власть да подчинится власти законодательной». Мы говорим: «В единении с народом, связавшись с народом, законодательная власть да починит себе власть исполнительную».
Эта речь была ставкой на Революцию. Дума призывалась стать ее орудием. Это была давнишняя точка зрения соц. – демократов, которая в 1906 году привела их к бойкоту Гос. думы, а в 1907 году к подрыванию ее как конституционного органа. У соц. – демократов не было и мысли о том, чтобы «Думу беречь». Церетелли недаром давал ей сроку неделю.
Для революционеров это было логично. Но было бы ненормально, если бы против правительства, в день первой встречи его с представительством, от Думы была бы выдвинута только эта позиция. Было бы парадоксально, чтобы та «объединенная оппозиция», которую накануне открытия Думы приветствовал Долгоруков, в которой Головин и перед Столыпиным и перед Государем усматривал доказательство «работоспособности» Думы, включала в себя и тех соц. – демократов, которые не признавали конституционных путей и хотели использовать Думу только для возбуждения Революции. Было бы безнадежно для существования Думы, если бы других путей для достижения своих целей Дума не видела.
А между тем таково создалось впечатление. Не после декларации правительства, что бы еще можно было понять, а уже после выступления Церетелли, как бы в ответ на него, а не только на декларацию, началось выполнение того плана, который принят был раньше. Долгоруков от партии нар. свободы, Ширский от соц. – революционеров, Караваев от трудовиков, Хан-Хойский от мусульман, Волк-Корачевский от нар. – соц. и Тарусевич от польского коло, все входили на трибуну, чтобы заявить с небольшой разницей в выражениях, что от обсуждения политики правительства они в тот момент отказываются и предлагают простой переход к очередным делам без мотивов. Это приводило к тому, что единственная речь Церетелли могла и должна была быть принята как выражение общего мнения «оппозиции». Даже те, кто знал закулисную сторону, остались под таким впечатлением. А. Цитрон, в своей книжке о Думе, напечатанной в 1907 году, говорил на с. 38: «…В эту минуту Церетелли был не оратором, выставленным фракцией социал-демократов, а трибуном, говорившим от имени всего народа».
То же впечатление сохранилось в памяти графа Коковцева: «Вслед за Столыпиным… полились те же речи, которые мы привыкли слушать за время 1-й Думы; ненависть к правительству, огульное презрение ко всем нам, стремление смести власть и сесть на ее место и т. д.».
Эти заключения были естественным результатом тактики Думы. Выступление соц. – демократов, при молчании всей «оппозиции», вносило смуту в умы; но оно еще имело последствием участие правых в поднятом споре. Без этого у них не было бы ни повода выступать, ни предмета для выступления. Теперь от Церетелли они получили и то и другое. Столыпин об этом заседании так доносил Государю:
«После бурных нападок левых с правыми к открытому выступлению и стойкого отпора правых мною произнесена речь, прилагаемая при сем в стенограмме.
Государственная дума постановила принять простой переход к очередным делам.
Настроение Думы сильно разнится от прошлогоднего, и за время заседания не раздалось ни одного крика и ни одного свистка».
Этим Столыпин правых хвалил «за усердие», но и только. Отпора соц. – демократам они дать не могли, за отсутствием у них с ними общей почвы для понимания. Они могли шуметь, мешать говорить, нападать на председателя, что они впервые в этот день начали делать и в чем потом увидели свою миссию в Думе. Но когда вместо шума они пытались произносить членораздельные речи – они поневоле говорили совсем о другом; о том, чего не было ни в декларации, ни в речи Церетелли, но что давно у них наболело.
Одни, как Бобринский, нападали на 1-ю Думу, другие – как Крушеван, Созонович, Крупенский, оба епископа – возмущались политическим террором, хотя сам Церетелли и вся его фракция были принципиальными противниками террора как формы революционной борьбы. Третьи, и справа и слева, осуждали тактику молчания в Думе.
«Неужели, господа, – говорил правый депутат Синодино, – у нас не хватает гражданского мужества открыто и прямо сказать правительству Его Величества то, что мы думаем… Я полагаю, что достоинство нашего высокого дома требует того, чтобы мы открыто сказали этому правительству, сочувствуем ли мы ему или не сочувствуем».
Алексинский, c.-д., прибавил: «Мы, социал-демократы, давшие свой ответ правительству, предполагали, что и другие партии будут давать такой же ответ, но в силу того, что партии народной свободы, трудовики, народные социалисты и соц. – революционеры считают долгом декларацию правительства встретить молчанием, мы и т. д.».