
Онлайн книга «Божьи яды и чертовы снадобья»
— А, Деолинда. Она-то точно помнит. Он поправляет покрывало так, чтобы оно свисало до пола. Он знает: под кроватью дремлют привидения. Привидения и ящик из-под инструментов. — Не люблю я дышать, когда вы тычете мне в спину этой вашей штукенцией. Последний вздох мой забирайте, так и быть, но это уж после смерти. Под конец случается то же, что и всегда: больной сует врачу в папку пачку почтовых конвертов. Очередные письма, которые он просит отнести на почту. Сидониу пытается по буквам разобрать кое-как накарябанные адреса. — Зря вы тут что-то высматриваете, доктор. Я пишу, как осьминог, пользуюсь чернилами, чтобы меня не было видно. — Я не высматриваю. Я просто обратил внимание, что одно из этих писем адресовано Колониальной судоходной компании. Но разве она не закрылась? — Должна же на ее месте быть какая-нибудь другая компания. Да хоть Неоколониальная судоходная… Кто его знает… — Ну хорошо, я письмо отправлю, оно придет по этому адресу, остальное не в моей власти. — Но я вас прошу, будьте осторожны… не показывайте письма и не рассказывайте о них нашему Администратору. — На этот счет не беспокойтесь. — Боюсь я этого Алфреду Уважайму. — Но почему? — Этот сукин сын ненавидит мое прошлое, говорит, что у меня ностальгия по колониализму… Районный Администратор озабочен развенчанием культа Бартоломеу. Когда механик сходил на берег с борта «Инфанта дона Генриха», на него смотрели, как на героя — покорителя морей. Уважайму, чтобы развеять героический ореол вокруг деяний Бартоломеу, твердит: «Колонизаторам для показухи нужен был на судне один декоративный негр». Чернокожего держали на корабле не за его личные заслуги, а как оправдание бессовестной лжи о том, что расизма в португальской колониальной империи не существует. — Сам он, мать его, декоративный негр. — Спокойно, Бартоломеу. Не стоит так кипятиться: Администратор вас отсюда все равно не услышит. — Да его просто зависть гложет… Погодите, я сейчас вам кое-что покажу… Он с трудом выдвигает ящик гардероба и, наполняя комнату нафталиновым духом, вытаскивает зеленый флаг в белую полоску. — Уважайму на коленях выпрашивал у меня этот флаг. — На коленях? — Думал, что это флаг «Спортинга». — А это не он? — Это флаг Колониальной судоходной компании. Сам он «Спортинг», этот чертов Администратор. Уважайму снедает тайная зависть к чужому прошлому, куда двери перед ним захлопнулись навсегда. Сам он живет в настоящем, где ничем, кроме мундира, похвастаться не может. — И не тоскую я по колониализму! Я тоскую по себе самому, по дочери моей, Деолинде… Скажите-ка, доктор, вы знакомы с моей дочерью Деолиндой? — Не знаком, — лжет Сидониу. — Вот я, отец, — и то не всегда был уверен, что знаю ее. Он видел, как дочь растет, поражался тому, как она постепенно становится женщиной, после каждого рейса — все менее девочка, все менее дочь, все менее его. С каждой очередной побывкой — новые чувства, после каждой разлуки — новые неожиданности. И так без конца. — Корабельная жизнь сделала из меня перелетную птицу, в голове у которой все перевернулось. Забывал, туда плыву или оттуда. Столько раз уходя в море и возвращаясь, он стал путать уход с возвращением. Живя на море, он уже не чувствовал, что его родина — суша. Стал человеком ниоткуда, владельцем одной лишь волны, разлетающейся в соленые брызги. — Не забудьте отправить письма, доктор. — Не забуду, не беспокойтесь. — Письма — мой единственный и последний пароход. — А вот я, хоть и далеко от дома, даже не жду писем из Португалии. У механика все иначе: жизнь будто выведена на бумаге, строчка за строчкой. Даже с женой, с ныне законной и наделенной всеми полномочиями Мундой, все было зарегистрировано и запротоколировано: официальное предложение, задаток за невесту [1], помолвка. До сих пор всякий раз, глядя на исписанный лист бумаги, он ощущает на губах вкус страсти, чует сладкий запах влюбленности. Даже рецепт врача, оставленный в изголовье кровати, кажется ему любовным посланием. Только поэтому он не рвет в клочья предписания доктора, которым все равно не следует. Врач убирает стетоскоп и прочие инструменты. Он ими так и не воспользовался. Важно не спутать свои с обреченными на вечный отдых железяками Бартоломеу. Доктор уже в дверях, но старик останавливает его: — Кстати, доктор, я плачу или плачу? — Не понимаю. — Я об оплате консультаций и визитов. Жена говорит, что они все оплачены. А я ничего толком не знаю… Доктор смущен. Притворяется, что разглядывает что-то в коридоре. Кажется, на улице дождь. Так ли, нет ли, но мир перед ним сейчас — сплошная влажная пелена. Глава четвертая
Супруга больного, дона Мунда, ждет в коридоре, согбенной спиной демонстрируя покорность судьбе. Но в голосе сквозит горький привкус нетерпения: — Ну что я вам говорила! — Не дал себя даже выслушать… — Вы изучали болезни, доктор. А меня болезнь выучила. — Страдания учат жизни лучше всякой школы. — Я не о том. Я об этом человеке. Он — моя болезнь, доктор Сидоню. В юности, слушая жалобы других женщин на судьбу, она не понимала, чего им-то не хватает, таким цветущим. Как же терзала ее тогда черная зависть! Для нее ни один возраст не стал порой расцвета. Когда-то мечтала быть не то что цветком — лепестком цветка, воспоминанием об аромате. Где теперь, осенью жизни, эти мечты? — Видите, до чего меня довел? Кончилось мое время. Аж душа вся в морщинах. — Да вы еще красавица, дона Мунда. — Такие слова приберегите для моей дочери Деолинды. Доне Мунде пятьдесят лет. Про возраст она помнит. Но, похоже, не уверена, что жива. Зато заранее чувствует себя овдовевшей. «Полувдова», прозвали ее в поселке. Потому и в доме все время темно. Когда вы заранее в трауре, врасплох вас горе не застанет: все уже готово к развязке. Сколько врач ни пытается ее переубедить, она-то знает: мужу скоро конец. — Бартоломеу упоминал об оплате. Он что-то знает? — Этот никогда ничего не знает. А чем меньше знаешь, тем больше подозрений. — Я уже говорил, дона Мунда: то, что я делаю для вас — не работа. Ни о какой оплате речи быть не может. — Теперь этому втемяшилось, что хватит мне стирать. |