
Онлайн книга «Феномен 1825 года»
– А все-таки не выходите. – Да вам-то что? Какой чудак! И как вы смеете? Мне бы рассердиться надо, а я не умею, дура… – Ну простите. Не буду. Не сердитесь, хорошая моя, милая, милая девушка… Он вдруг замолчал. Взглянул на нее украдкою. Опять, как давеча, наклонилась к замерзшему оконцу и дышала на него, приложив ладони ко рту; потом начала что-то выводить пальчиком на кружке оттаявшем. – В. Видите, В? Ведь имя вашей невесты с В? – Какой невесты? – Вот тебе на! Хорош жених – невесту забыл! Ай-ай-ай, разве так можно? И чего вы от меня таитесь? Я же знаю, мне Пущин сказывал: у вас в Петербурге – невеста красавица; имя – с В…, Василиса, что ли? Валериан да Василиса. Вот как ладно, – с одной буквы оба имени! – рассмеялась она звонко, как будто весело, а глаза были грустные. – Почему с В? Ах, да, – «Вольность», – догадался Голицын и вспомнил: Мы ждем с томленьем упованья Минуты вольности святой, Как ждет любовник молодой Минуты сладкого свиданья. – А знаете, князь, ведь это, может быть, и не так? – вдруг перестала смеяться и посмотрела на него строго, почти сурово. – Что не так? – Да, вот, насчет любви. Не любовь спасет от Хо. – А что? – Не знаю, не умею сказать. Есть такие стишки – покойный папенька их очень любил: В смиренье сердца надо верить И терпеливо ждать конца. — сказала тихо, но в этой тишине была такая сила, что Голицын посмотрел на нее с удивлением: только что была дитя, и вот – женщина. В эту минуту возок, съезжая с косогора, наклонился набок и едва не опрокинулся. Маринька в испуге вскрикнула и, схватившись за ручку сиденья, положила нечаянно руку на руку Голицына. Он крепко сжал ее и наклонился близко к самому лицу ее. Она чуть-чуть откинулась, хотела отнять руку, но он не пустил. – Marie, – послышался невнятный голос Нины Львовны за перегородкою. Маринька прислушалась, но не ответила. И оба притаились в темноте, как дети, которые шалят. – А у вас над бровью мушка, – прошептал он смеющимся шепотом. – Не мушка, а родинка, – ответила она таким же веселым шепотом. – Когда я была маленькой, дети дразнили меня: «У Мариньки родинка – Маринька уродинка!» Он склонился к ней еще ближе, и она еще дальше откинулась. – Родная, родная, милая! – прошептал он так тихо, что она могла бы не слышать, если б не хотела. – Marie, oщ es tu donc, mon enfant? [2] – позвала Нина Львовна уже внятным, проснувшимся голосом. – Здесь, маменька! Я сейчас… А вот и станция! Возок остановился. Красные огни и черные тени в оконце забегали. Маринька встала. – Не уходите, – шепнул Голицын. – Нельзя. Маменька будет сердиться. Он все еще держал ее за руку. Вдруг поднес руку к губам и поцеловал, куда никто не целует – в ладонь, теплую, свежую, нежную, как чашечка цветка, солнцем нагретая. На ночь пересела к нему, по обыкновению, Палашка, а днем – опять Маринька. Госпожа Толычева перестала церемониться и позволяла дочери сидеть с ним сколько угодно. Но потому ли, что Нина Львовна не спала и могла их слышать, или потому, что Маринька сама вдруг замкнулась, насторожилась после вчерашнего, – разговор был неловок и незначителен. Она рассказывала о своем житье в Черемушках. В рассказе все было просто и буднично, но стариной незапамятной веяло от него, как милою сказкою. В конце липовой аллеи с грачиными гнездами, на самом обрыве, над тихою речкою Каширкою – дедушкина беседка с полустертою на фронтоне надписью: «Найтить здесь спокойство». В этой беседке Маринька читала «Удольфские таинства» госпожи Радклиф и «Страданья Ортенберговой фамилии» господина Коцебу. Вообще любила читать «ужасное и чувствительное». А зимою, в сумерки, когда в полутемной гостиной голубой свет луны сквозь обледенелые окна смешивался с красным светом лампадки из маменькиной спальни, кузина Адель пела под клавикорды старинные песенки, такие глупые, такие неясные: Звук унылый фортепьяно, Выражай тоску мою. Или еще: Уж пробил час, и нам расстаться, Быть может, должно навсегда! Ах, льзя ль не плакать, не терзаться? Бог весть, увидимся ль когда. И Маринька, слушая, плакала. Верила в гаданья, приметы вещие, которым научила ее старая няня Петровна: если увидит нитку на полу или круг на песке от лейки – ни за что не переступит. Знала, что, когда топится печь и летят искры, – будут гости; а когда петух поет в необычное время, – надобно снять его с насеста и пощупать ноги: теплые – к вестям, холодные – к покойнику. Была хозяйка куда лучше маменьки. У них, в Серпухове, дешево все: мясо – пять копеек фунт, пара цыплят – пятьдесят, огурцы – сорок за четверик. Умела их солить как никто во всем уезде. И рукодельница была искусная. Раз начесали шерсти из овечьих душек – что у овец на груди и под шеей, – вымыли и привезли. А Пелагея у них славно прядет – вышла мягкая, чудесная шерсть, но белая вся, а узор без теней вышивать нельзя. Что же бы вы думали? Сама выкрасила и очень недурно; прекрасный коврик вышила. – Вы это нарочно, Маринька? – рассмеялся наконец Голицын, не выдержал. – Что нарочно? – Я вам о любви, а вы об огурцах соленых и о душках! Ничего не ответила, только закусила губку, приложила к ней пальчик и кивнула головой в сторону маменьки, как будто у них была уже общая тайна. И о чем бы ни говорили, – в каждом слове было иное значение, тайное, важное. Иногда вдруг умолкали, улыбаясь друг другу с удивлением радостным, как будто после долгой разлуки наступило свидание блаженное. И оба чувствовали опять, как вчера, что, хотят не хотят, а сближаются неудержимо растущею близостью. Все еще боялась его, не верила; но, когда сквозь длинные ресницы опущенных глаз ловил он стыдливо блеснувшую ласку, ему казалось, что ласка эта уже не для всех, как вчера, а для него одного. «Что я делаю? Зачем смущаю бедную девушку?» – иногда опоминался он, а потом опять все забывал, опьяненный благоуханьем любви, которым окружена была милая девушка, как цветущая сирень свежестью росною. «Вот бы вам, Голицын, жениться на Мариньке», – вспоминал слова Пущина; принял их тогда за шутку. – «Мы голову несем на плаху, а вы о женитьбе, Пущин!» – «Ну, что ж, и на плаху идти веселее женатому: все-таки поплачет кто-нибудь. Нет, право, женились бы, избавили бы девушку от старого плута и выжиги, господина Аквилонова». Самому ему противно было думать, что Маринька выйдет замуж: за Аквилонова. Когда в паутине бьется мотылек, хочется спасти его от паука. Но как это сделать? В Петербурге будет ему не до Мариньки: там заговор, восстание, низвержение тирана, освобождение Отечества. А может быть, судьбы царств и народов не более весят на весах Божьих, чем судьба одной души человеческой? |