
Онлайн книга «Золотая кость, или Приключения янки в стране новых русских»
Делаю отступление, подобно родному эсэсовцу в 1945 году. Дядя Юра
Жизнь Юргена фон Хакена была достойна пера Карла Мейя. В 1939–1941 годах он совершил молниеносное турне по маршруту Варшава — Париж — Афины, после чего повернул на восток. Сначала дивизия стремительно наступала как и раньше, но потом дела у нее застопорились, а со временем вообще пошли на фиг. «Валькирия» окочурилась. Пораженный эсэсовец бежал в Южную Америку на последней подводной лодке. На далеком экзотическом континенте он много бедствовал. Во-первых, долгие годы скрывался в секретной пещере на вершине Анд. Во-вторых, переехал в Парагвай, где работал как гаучо на одной из латифундий генерала Стреснера. Матушка, которая свято чтила семейные связи, тайком от отца-скупца посылала трудовому танкисту денежные переводы из Парижа. Вскоре после того как мы переехали в Америку, она пригласила его провести с нами рождественские праздники. Юрген прибыл в замок с подарками: скальпом индейца для меня и куклой в форме Евы Браун для сестренки. Мы, дети, звали гостя «дядя Юра» и очень к нему привязались. Я так любил слушать его рассказы про блицкриг в Польше и Франции! Даже сомбреро и пончо, которые старый вояка носил для конспирации, не могли скрыть изящной эсэсовской выправки. А как дядя Юра любил трясти военными косточками! По воскресеньям он водил нас гулять в парк Boston Common, где маршировал гусиным шагом, как птицы на усадебном портике, чем вызывал удивление прохожан. Отец не совсем понимал, кто такой был дядя Юра и кем он приходится матери. За завтраком, который мы по традиции поглощали всем семейством, папан откладывал «Wall Street Journal» в сторону и пытался вступить с ним в разговор. Однако родич был не силен в английском языке: кроме фразы «Resistance is useless! Surrender!», [146] он не мог сказать даже хоп-троп. По-испански, впрочем, тоже. В ответ на отцовские покушения гость лишь щелкал каблуками и выражал непонимание псевдолатинскими ужимками и жестами. Визит дяди Юры был внезапно прерван 2 февраля 1973 года. Как сейчас помню семейный скандал, ставший тому причиной. В Массачусетсе был буран, и мы завтракали под вой ветра. Отец указал на хлопья снега, стучавшие в высокие окна столовой, и вежливо высказал визитеру: — Вам как теплокровному мексиканцу такая погода наверное в диковинку. Матушка оторопела от папиной неделикатности. В этот день был юбилей разгрома армии фон Паулюса под Сталинградом, и отставной штандартенфюрер — недобитый ветеран эпохальной битвы — находился в плохом настроении. В ответ на вопрос папана, в котором он усмотрел антифашистский умысел, гость выругался на грязном немецком языке и по старинному партийному рефлексу вскинул руку в известном салюте, опрокинув кофейник. Тот упал на кристальную вазу «Lalique», а ваза — на чашки и блюдца сервиза «Wedgwood». По белой скатерти из ирландского льна медленно распространилось коричневое пятно. Верный своему сдержанному характеру папан лишь приподнял правую бровь. Это, однако, значило, что дяде Юре каюк. И действительно, после завтрака отец отозвал мать в сторону и сказал: — Больше я не хочу видеть этого иностранца в моем замке! Мать обозвала папана черствым сухарем и бездушным штатником, но тот настоял на своем. Так дядя Юра исчез из моей жизни, но я долго не мог забыть его чарличаплинских усиков, которые забавно дрожали, когда он рассказывал о своих подвигах на фронтах Второй мировой. * * * Впрочем, вернемся к моим баранам, метафорически пасущимся перед усадьбой, к которой я только что подъехал на солнышко-машинке. При звуке и запахе «Запорожицы» на портик выбежала женщина средних лет, стриженная под мачеху. Костяной нос и конские зубы, обнаженные ею в порыве приветствия, свидетельствовали о твердом, но мягком характере. Только я выпрыгнул из машинки, как она радостно гаркнула: — Профессор Харингтон! Не могу поверить глазам. Вы — вылитый Вольдемар Конрадович. — Встречающая пошатнулась от избытка чувств. Я подбежал к кураторше усадьбы — ибо то была та — и галантно протянул ей бутылку «Сельского нектара». Шатающаяся растерянно сделала глоток-другой, булькнула, гулькнула и пришла в себя. Она протянула мне жилистую руку и представилась, бряцая зубами: — Октябрина Тимофеевна Трупикова. Директор Свидригайловского краеведческого музея. Я приветливо кивнул и назвал некоторые из моих имен. Госпожа Трупикова была в ошалении от моего визита. Она тряслась всем телом, шумно дышала через открытый рот и то и дело пыталась поправить короткие волосы. На каждой ее щеке алело пятно размером с доброе блюдце — симптом смятения страстей. — Вы уж извините, профессор Харингтон, но сходство между вами и Вольдемаром Конрадовичем просто невероятное. Вы наверное знаете, он был любимым внуком старого адмирала фон Хакена. Если бы вас одеть в его лейб-гусарскую форму… Я понял, что Трупикова была фанатичкой моего семейства. Это вызвало у меня приток симпатии к нескладной кураторше. — Октябрина Тимофеевна! Зовите меня просто Роланд, — улыбнулся я. Та затряслась еще сильней, будто проглотила миксер. Я кивнул Варикозову — он мог быть пока свободен — и остался наедине с трепещущей Трупиковой. Через минуту-другую хакенофилка уменьшила амплитуды своих колебаний и пришла в относительное спокойствие. Она приняла позу «Слушайте меня внимательно!» и заговорила официальным экскурсоводческим голосом, хотя ее аудитория состояла из одного меня. — Уважаемые посетители! Добро пожаловать в наш музей. Прежде чем последовать за ней в дом, я осмотрелся. Портик, на котором я возвышался, когда-то играл заметную роль в жизни имения. Стоя или сидя на этой силовой платформе, фон Хакены решали судьбы его обитателей. Здесь они разговаривали с крестьянами, нюхая платки, пропитанные французскими духами. Здесь вершили суд и расправу по принципу «spare the rod, spoil the narod». [147] Благодаря их суровой сердечности к смердам свидригайловское сельское хозяйство на протяжении двух веков было самым образцовым во всем Клизменском уезде. И хотя теперь по портику расхаживали гуси, а не Хакены, даже эти глупые птицы крякали, казалось, с сознанием того, что находятся на историческом месте. Мы вошли в вестибюль, уставленный головами зубров и туров. Вот я и chez moi! [148] И действительно, я чувствовал себя как дома, будто в истории никогда не было октябрьского переворота, диктатуры пролетариата, возвращения к ленинским нормам и реального социализма. Я подмигнул гидке. — Здесь больше рогов, чем среди моих коллег на отделении! |