
Онлайн книга «Факультет патологии»
![]() Он остывает, крутой мужик был, запалялся с полуслова. — Извини, я погорячился. — Все очень просто, — говорю я, — здесь ничего нет крамольного: у нас разные вкусы, как у разных поколений. Дина Дмитриевна сидит, не поднимая глаз от своих подписываемых бумаг, и только щека ее, я вижу, дергается. Я стараюсь перевести разговор на якобы поколения, смягчить, хотя дело здесь совсем в другом: он, оказывается, такой же совдеповский литературовед, каким был муж Ермиловой. Потому и докторская у него по двадцатым «огненным» годам. Мне становится совсем неинтересно и безразлично. — Нет разницы в поколениях, их не существует, а существует единая советская литература, и пачкать ее я не позволю. Никому! — Да никто ее пачкать не собирается, кому она нужна, — говорю я. — Что?! Пораспустили вас тут, болтаете, не соображая, что хотите. Ничего, вот вернусь из командировки, я вас тут приведу в порядок, а то Дина Дмитриевна с вами слишком либеральна. Садись, не стой как маятник. Вместе список составлять будем. — Он берет скомканную бумажку обратно. И разворачивает. — Я ведь тоже профессор кафедры советской литературы, как-никак, думаю, доверишь моим познаниям, хотя куда мне до твоих. Но я глотать не хочу, не собираюсь. — Я с вами, Степан Степанович, ничего составлять не буду. У нас с вами разные взгляды и мировоззрения. А позиции у нас, к сожалению, неравные, поэтому я вам сказать, так как вы на меня кричите, — ничего не могу, я сдерживаю себя. А обижать мне вас не хочется. — Нет, Дина, как тебе это нравится, — он поворачивается к ней. — Я всю войну прошел, чтоб вот такие мне говорили, что они со мной составлять ничего не хотят. — Мой отец тоже всю войну прошел, и лечит больных, и этим не кичится. — А я не кичусь! И не смей со мной так разговаривать! И ты будешь список со мной составлять. Я встал. — Сядь, чего встал! — У меня с вами ничего не получится, Степан Степанович… Я вам могу легко доказать. — Ну давай, — он хмыкнул, — почему? — Назовите мне, кого вы считаете двумя китами нашей литературы XX века. — Горький, Фадеев. — А я считаю: Андреев, Платонов. К ним вплотную приближаются Бабель и Булгаков. Теперь видите? Потому у нас с вами разные точки зрения, отсюда и мировоззрения наши никогда не будут одинаковы, они не сойдутся. — Андреев, как вам это нравится, да он в подметки Горькому не годится. И тут я завожусь. — Да что вы со своим Горьким, как с писаной торбой, носитесь. Кто такой ваш Горький? Это промежуток от бескультурья к культуре. Всего лишь. Он сначала воспел босяка, пришел бунтарем, было интересно, столько повидал, есть что петь. А потом одел-обул босяка, этим предал его и бросил. — Да как ты смеешь ПИСАТЕЛЯ промежутком называть?! — Не заслужил большего. — Я вот тоже не кончал культурных заведений поначалу… — и он осекся, видимо, поняв, что не в ту сторону. Схватив ручку, он стал черкать по развернутой бумаге снова. Начеркавшись, он изрек: — Не желаю больше с тобой разговаривать, перепишешь всё! Выбросишь всю эту буржуазную шваль, которой поклоняешься, и принесешь снова. Я повернулся и пошел. Совсем с ума сошел, при чем тут буржуазная? Марина, когда ее в эмиграцию вынудили, в Париже с голоду умирала, жила на деньги дочки, которая вязала шапочки и по б франков продавала, и это весь доход семьи был. Платонов полжизни в дворниках проработал, на хлеб зарабатывая, чтобы писать, и дворником кончил. Когда какая еще литература заставляла великих писателей дворниками кончать! Эх, Степан Степанович, разочаровал меня, я думал, что ты мужик, крутой, но самый, не говоря о том, что — литератор. А ты так… С тех пор декана больше не существовало в моем понятии. На следующий день меня поймала Вера Кузминична и прижала к стене. — Саша, что там случилось? Я думала, Степан Степанович сегодня всю кафедру разнесет. — Список ему не понравился. Но вы не волнуйтесь, Вера Кузминична, я про вас слова не произнес, сказал, что сам все составил, а вы не знали. — Да это меня не волнует. Я же тебе говорила, что, может, не надо… — Кто ж мог представить, что все так получится. Итак, кружок, который взялся организовывать я, — начался со скандала. Так всегда. Все, за что я ни возьмусь или в чем принимаю участие, — происходит со скандалами, страстями и бурями внутри. И все-таки кружок существовал, он выжил. Степан дал согласие. На первое заседание, благодаря объявлению, какие писатели и темы будут разбираться (!), собралось много народу, по предложению Веры Кузминичны я был выбран старостой и председателем кружка. (Хотя и не заслужил, наверно.) Она говорила, мягко улыбаясь всем, что это мое детище. И как оно нелегко мне далось. Все остальное она сама улаживала с ним, с деканом. Конечно, пришлось что-то выбросить, оторвать… Но на втором заседании Миша Горлович читал доклад — по «Творчеству О. Мандельштама», впервые за всю историю существования этого института. Времена надо нам менять, сами они не изменятся. Кружок просуществовал еще два года, и было много всякого интересного, и спорного, и правильного, и неправильного, — но это было прекрасно, маленький глоток свободы, большой литературы и дозволенность недозволенного. Мы стоим с Бобом на третьем этаже у перил и смотрим вниз. — Боб, кто эта девочка в серой юбке и красивом свитере? — Ты что, не знаешь? Она стоит и с кем-то разговаривает у памятника Ленина (хватит иллюзий). Я не видел ее никогда. (Но у нее потрясающая фигура.) — Это Наташа Гарус, проститутка, на пятом курсе учится. Когда она поступила в институт, нажиралась винищем, как сука, и отдавалась на столе общежития всем, кто хотел. Потом вдруг перестала и вышла замуж за негра, очень красивого, кстати, который подобрал ее в коридоре без сознания от выпитого и отнес к себе. Он одевает ее с ног до головы, специально ездит в Европу, а она ведет себя прилично. Неплохая девочка, но такая блядь была, страшная. Вернее, ей все равно было с кем, где, когда, лишь бы пить и е…ся. Я не совсем верю (она слишком красивая для этого) Бобу, но, видимо, доля правды есть в его словах. Она мне нравится, я ничего не могу с собой поделать и гляжу на нее во все глаза. Я фигур таких у женщин не видел. Никогда. Это была богом данная фигура, как небрежный мазок скульптора, брошенный миру гениально и нехотя. Как у Канова. — На каком курсе она учится? — спрашиваю я, забывая, что уже это знаю. — На пятом, но очень редко появляется. Хотя, может, сейчас будет чаще. Я смотрю на нее опять, она не смотрит, она не видит, — она не знает про меня. |