
Онлайн книга «Германтов и унижение Палладио»
![]() – Как у Райкина теперь. – Соня, часто возвращаешься в Париж? – Однажды в Стрийском парке поплыли перед глазами клочки какие-то Тюильри, Версаля… Но не только поплыли камни, фонтанные струи, кустики… Сидела на скамье у пруда, дети запускали воздушного змея, а я тупо рассматривала вывеску Ritz, потом очутилась вдруг в богемном книжном магазине – был такой, «Шекспир и компания», им управляла богатая взбалмошная американка, кто только не толкался в том магазине… Как-то мы все вместе сфотографировались… – Та американка помогла, по-моему, Джойсу издать «Улисса». Кивнула. – Соня, и как сие творение… Ведь по-русски только неудобоваримый отрывок опубликован… – Я не так хорошо знала английский, чтобы читать «Улисса», сложносочинённую такую, утрамбовавшую в себе столько значений махину; всё равно главные смыслы не дошли бы до меня. – Те, кто отлично знали английский, тоже жаловались, что ни черта в нагромождении слов не поняли. – Всем жалким жалобщикам на непонятность Джойс с подчёркнутой вежливостью говорил, что истинное содержание его книги – стиль. – Не ново! – вывернула нижнюю губу Валентина Брониславовна и слегка пожала плечами. – Ещё Флобер признавался, что хотел бы написать книгу «ни о чём», книгу, держащуюся лишь на одном стиле. – Ни о чём? – искренне удивился Боровиков. – То есть – обо всём! – хохотнул Никита Михайлович. – Ну и почему же это – не ново? Флобер ведь только хотел, а… – А Джойс написал роман, после которого никакие романы уже невозможны. – Никакие?! – Джойс, – пояснял Никита Михайлович, – перебрал и показал в своём романе все стили, каждый доведя до пародии. – Соня, ты-то с Джойсом была знакома? – Шапочно, он, кстати, есть на той фотографии. – И каков он? – Отвратительный тип! «Ох, – заворочался в постели Германтов, – ирландский пьянчуга, отвратительный тип, бестактно прерывавший любой разговор, чтобы записать внезапно осенившую его мысль, а теперь литературные фанатики прочёсывают Дублин, отыскивают зачем-то аптеку, где Блум покупал лимонное мыло». – Джойс тоже метил в гении? – Почему – метил? Джойса сразу признали гением. – Кто фимиам раздувал, Стайн? – Нет, толстуха Гертруда как раз изображала презрение, называла Джойса ирландским пьянчугой. – Уничтожала конкурента? – Возможно. Она себя одну считала гениальной, называла себя во всеуслышание самой гениальной из всех еврейских гениев, правда, после Спинозы; она мечтала остаться главной реликвией эпохи. – Не получилось – Джойс по всем статьям впереди! – А что он выразил? – Может быть, Zeitheit на все времена? – улыбался Гервольский. – Он будто бы требовал от читателя невозможного: видеть одновременно и слово, и событие, да ещё – следить за ходом высказывания. – Иначе, если не с невозможными усилиями вникать в книгу, зачем читать? – подал голос Германтов. – Умно! – Умно? – растерянно повернулся к филологической пифии Боровиков. Валентина Брониславовна еле заметно ему кивнула, глянула на Юру и жеманно прижала указательные пальцы к вискам. – Всё, мигрень началась, никакой пирамидон мне уже не поможет. – А каков был в жизни Пруст? – Даже ни разу не видела. Он, говорили сведущие люди, поздно, как на ночную охоту за впечатлениями, выезжал в свет. Хотя, – рассмеялась, – могла однажды увидеть, но не воспользовалась приглашением на приём, который давали Дягилев и Стравинский. Там, рассказывала жена Стравинского, встретились Джойс и Пруст. – Газеты всполошились? – Совсем по другому поводу: на приём без приглашения заявилась бестактная Коко Шанель, у которой как раз тогда был роман со Стравинским. – Любопытно, – качнул головой Никита Михайлович. – Очень! – вновь рассмеялась Соня. – Историческая встреча двух непонятых гениев! Джойс весь вечер жаловался на головные боли, а Пруст бормотал без конца: ах, мой бедный желудок, ах, мой бедный желудок. – Коко Шанель и – Стравинский, странная пара. Такой… мозгляк – и такой успех у женщин. – Женщины мгновенно распознают гения. – Каким образом? – Гении притягивают их эротизмом. – Это исключение или правило? – Думаю, правило. Другой гениальный мозгляк, Кокто, тоже притягивал к себе женщин, правда, сам в них не очень-то и нуждался. – Кокто кто-то остроумно обозвал голым денди. – В портфеле «Нового мира» вылёживаются мемуары Эренбурга, там есть что-то про тот книжный магазин, где вы кучковались, – кивала Валентина Брониславовна, как бы подтверждая достоверность Сониных слов. – Двадцатые годы были побогаче на творческие открытия, столько было обещано, – сказал задумчиво Никита Михайлович. – Тридцатые уже к войне покатили… – Интересно обозначить рубеж… Соня улыбалась. – Рубеж, объявляли гадатели на кофейной гуще, это 1929 год. – Почему? Это ведь у нас был год Великого перелома. – В двадцать девятом умер Дягилев, и сразу началась Великая депрессия, американцы исчезли из Парижа. – И все ощутили, что жизнь кончилась? – Кончилась? С чего бы это? – слегка пожала плечами Соня. – В Дягилевской активности действительно было что-то взрывчатое, и вот фейерверк погас, но в двадцать девятом году, помню, вышла «Защита Лужина». Валентина Брониславовна было открыла рот, но… – И вкус лягушек вспомнился в Стрийском парке под кваканье из пруда… – громогласный Боровиков, довольный собой, жевал струдель с орехами и корицей, ещё и сочный клин шоколадного торта, припасённый на тарелке, своей участи дожидался. – Помните, как мэр Клошмерля, ну да, длинноносый и долговязый, возвышаясь над загородкой писсуара, приветственно махал горожанам шляпой? – Соня, когда вы с Таировым познакомились? – В двадцать третьем году, на парижских гастролях Камерного театра… Нас познакомила Экстер; в давно поставленный успешный спектакль Таировым даже на гастролях без конца вносились поправки… – Бедный Таиров… – Коонен до сих пор жива… – Я её видела в «Адрианне Лекуврер», как раз перед закрытием по верховному указу Камерного театра. – А я пораньше, в «Живом трупе»… До этой вашей, ленинградской, цыганки Маши… – Лебзак… |