
Онлайн книга «Германтов и унижение Палладио»
![]() – Как это ничего страшного? – Да так: век-волкодав стареет, теряет зубы. Он, ничуть не смущённый негодующе-колючими взглядами, спросил в свою очередь: разве Эрнста Неизвестного за его отважную ответную ругань, когда он чуть ли не схватил за грудки не вмеру возбудившегося Никиту, стёрли в лагерную пыль? – не-е-ет, диктатура костлявого пролетариата выродилась в диктатуру жиреющей бюрократии и жить стало веселее: по моим достоверным сведениям, пока мы тут лясы точим, Неизвестный продолжает лепить свои фигуры-агрегаты и водку глушить, и московских красавиц, которые в очередь выстраиваются перед его мастерской, целовать в своё удовольствие. Далее. Разве Вознесенского, когда он на парттрибуне, как на Лобном месте, перед казнью, стоял, кондрашка хватила от Хрущёвского визга, или Вознесенский хотя бы, приличий ради, грохнулся с перепугу в обморок? Да нет, спасибо подставившему символическое плечо Спасителю, – Андрей Андреевич, психологически оклемавшись, опять в большой аудитории Политехнического музея витийствовал: благополучно срывал голос, овации. И как тут не заметить, что скверный анекдот встречи Искусства с Партией не исчерпался внешне устрашающей, а по сути фарсовой шумихой на самой встрече и вокруг неё, – это свидетельство изживания несвободы: ослабление властно-чиновной хватки, одури, злобы ко всему, что не вписывается в идеологический циркуляр, будет, конечно, долгим и идти будет через пень-колоду, – возвещал резонёрски Германтов, – набирайтесь терпения; главное, что такое изживание идёт, коммунистические вожди маразмируют, дряхлеют, не решаются уже расстреливать «ни за что» и массово не сажают, и, – повторил с нажимом «массово», когда припомнили ему Синявского с Даниэлем, и сказал, как не раз уже в разных компаниях говорил, что их поколению вообще повезло, им, баловням железного века, посчастливилось опоздать на войны и бенефисы террора, – припомнив Штримеровское определение невнятного бульварчика, на целый квартал тоскливо протянувшегося вдоль Загородного проспекта, как «градостроительной паузы», которая предваряла мираж Витебского вокзала, Германтов с новой убеждённостью заговорил о деградации коммунистической доктрины, доказывающей при столкновении с практикой собственную нежизнеспособность, о выпавшей им, по индивидуальным ощущениям удушающей, но, – вероятно, – благотворной исторической паузе, терпеливо вынашивающей перемены, – и вот, свершились ведь перемены, свершились: разве не миражом воспринималась бы тогда эта манящая блеском витрин в перспективы потребленчества выставка-продажа фаянса и обуви? – сказал да ещё и ободряюще глянул на хозяина дома. – Хуциева, конечно, политически прилюдно отшлёпали, а он возьми да сними чуть попозже «Июльский дождь», разве не так? Да, цензурное давление, нервотрёпка, но ведь ничего страшного, – ох уж эта германтовская дразнилка: «ничего страшного», – и самого-то Хрущёва сняли, но не убили же, как убивали при Сталине, не посадили даже, – на безбедный дачный пенсион отправили, пусть толком и не объяснив за что, однако опять же ничего страшного, как для важных номенклатурщиков, так и для пугливого стана так называемой творческой интеллигенции не последовало за внутрипартийной репрессией, – потихоньку можно картинки малевать, книжки сочинять-кропать и даже потихоньку снимать качественное, авторское, кино. – Можно?! Качественное кино?? Авторское? Какая бестактность, заговорить о верёвке в доме повешенного, – покачал головой Илья. – Мания величия? Ты себя с Барнетом не перепутал? Посмеялись и поплакались, – как раз, после нового просмотра на ленфильмовском худсовете, и «Проверку на дорогах» навеки уложили на полку! – спаситель-Козинцев оказался бессилен, не спас картину, хорошо ещё, что изображение на плёнке не смыли. И опять у Тарковского что-то не заладилось, подумывал, по слухам, слинять в Италию, у Иоселиани мало что «Пастораль» на полке замариновали, так и новую картину уже в подготовительном периоде грозились закрыть, да и у самого Ильи опасно затягивался подготовительный период на «Чужих письмах», – а поскольку оригинальные сценарии гробились направо-налево, вспомнили о подготовке к очередной, хотя и для телевидения, многосерийной экранизации «Анны Карениной», которую вроде бы затевали в Москве. – Зачем, после Тани? – Даже Самойлова – не на века, пора поменять типаж. – И кто же попробуется? Поиграем? – Ну, допустим, Фанни Ардан. – Не слишком ли красива? – Шикульская? – У неё чересчур уж умная красота. И, – усмешливо глянув на Илью, – пришлось бы тебе для комплекта ещё и Богатырёва звать на роль Вронского. – Или Каренина. – Не отвлекайтесь на зубоскальство. – Илья встал и, упруго покачиваясь, прошёлся по комнате. – Ладно, Миу-Миу. – Смазливая… – Ну… тогда подмешаем к таинственности русской женской души, выписанной Львом Николаевичем, щепотку скандинавского безумия, тогда, – Лив Ульман. – Смело! – Ардан ли, Ульман, Маньяни, Мордюкова… фантазируйте на здоровье. Но я бы принял новую экранизацию лишь при одном условии, – и тут, не иначе, как из вредности, не удержался включиться в кинотрёп Германтов. – Что за условие? – спросил Митя. – У Анны, кто бы из кинозвёзд её ни сыграл, не должно быть завитка тёмных волос на шее. Уфлянду сорокоградусный глоток попал не в то горло, – поэт поперхнулся, завертелся, содрогаясь в откашливаниях, на стуле. Потом сказал: а сиреневый цветок в волосах Анны можно будет оставить? – Цветок можно, – великодушно согласился Германтов. – Нет, цветком непозволительно ограничиваться, – как же без завитка? Какой же режиссёр решится пойти против воли Льва Николаевича? – изобразил ужас на румяном лице Валя. – Почему бы не решиться Илье? Илья рассмеялся, растянув опять большой рот. – Спасибо за доверие, но… сама проблема выбора, – с завитком на шее снимать или без завитка, – для меня бы, боюсь, превратилась в сущий ад. – Увиливаешь от славы? – Боязнь великого провала? – Разве бывает провал великим? – Забыли про «Чайку»? – провал на все времена. – Ад, – всего-то две буквы из алфавита выделили для такого ёмко-устрашающего понятия? Не поскупились? А как будет ад по-итальянски? Не сущий ад, не ад-провал как мёртвая тишина вместо шквала аплодисментов, а реально и просто, – ад? Напомните, напомните… – бубнил и пытался всё ещё откашляться Уфлянд, шаловливо шлёпавший себя по губам. – Inferno. – Вот-вот: inferno! – А каков он, реальный ад? – Перечитайте Данте и Шаламова. Тут у Уфлянда родился стишок, уводивший разговор от злободневной кинотематики и вечной меланхолии, впрочем, самокритичный Володя, продолжая кашлять, но – пытаясь расхохотаться, тут же назвал внезапный тот стишок выкидышем: «как все мы, истинные россияне, родную землю я люблю на расстояньи, когда ж стремлюсь её любить вблизи, то утопаю по дороге к ней в грязи». |