
Онлайн книга «Самозванец. В двух книгах. Книга 1. Рай зверей»
![]() В богословии и философии Григорий особенно преуспел; в иных науках, чтоб чуть-чуть поумнеть, надо было запомнить сначала бессвязное множество терминов, а здесь все знакомо: строптивая логика на чистом месте. Когда Матвей Твердохлеб начинал объяснять ему несправедливый строй общества, Григорий даже подхватывал и шел с учителем чуть не на ровнях. — Вот когда я буду царем, то всего всем дам вдоволь. — Нет-нет, так тоже нельзя, — пугался Матвей, — тогда как овладеет людьми искушение? А не будет искуса, не быть добродетели высшей, она же его оборот. — Ну и что, пусть вздохнут люди, — не соглашался Отрепьев, — пусть все эти вещи не действуют. — Ну глаголил! — смеялся учитель. — Разве мир устоит без боренья заоблачных помыслов с чарами ада? — А вот дети, — вспоминал вдруг Отрепьев, — какие особые помыслы и добродетели в них? — Вот. А все потому, что в них нет сатанинских страстей! — Ну вот видишь, — подсказывал Отрепьев, — а смотреть все равно ведь приятно. Соглашались в одном: что в книжном и выпившем человеке много всего намешано. — В единичном лице будто несколько лиц, — умствовал Твердохлеб, — я так думаю, недалеки времена, когда и одному человеку будут говорить: вы. С астрономией, химией было сложнее: поначалу Григория все удивляло, потом стало теснить, раздувать. Ему представилось, что он станет самым великим монархом, основателем вольной, премудрой страны. Он напал на невзрачные литные книжки, изъясняющиеся не разнотравием слов, а емкой арабской цифирью. Только вскоре Отрепьев увидел ничтожность свою перед этими книгами. (Иных мест даже гощинские учителя не могли прояснить.) «Для чего мне весь мир, все утехи и слезы его, — еле двигалось творческой ночью в его голове, — если я не могу раскусить эту черствую, заледеневшую строчку, расписавшую все существо». И пропал бы монах в темных дебрях арабских значков, если бы не шпионом и пажем приставленный к нему развеселый поляк Ян Бучинский. Ян не забывал вовремя причастить принца бастром [44], и тот свежел, забываясь. Как-то утром Отрепьев с Бучинским похмельными вышли из школы и заслышали радостные колокола. Православные церкви сзывали своих прихожан на кирилло-мефодиеву литургию. — О, я же должен быть в другом месте, — всплеснул руками Отрепьев. — Як ты хцешь, Димитр, идзем разэм, — отозвался Бучинский. Раскачиваясь, напевая псалмы, двинулись в Дерман. Пристали по дороге к двум крестьянкам, несущим дары в монастырь. Тяжелые корзины с дарами — яичками, сальцем и сдобой — давили на плечи женщин, а тут еще сбоку навешивались «филозофы». Крестьянки ругались. Забранились и пьяные. — Лепей отэйдз, Димитр, ты — мних, — отгонял Ян Григория, — тобе не можно мец слабосци к паннам. [45] Биение многих копыт в подлетающем облаке пыли вынудило всех убежать на обочину. Но облако не миновало прохожих, пало вблизи, передовой всадник, старец в панцире, осадил перед ними коня. С разлета, с трудом остановилась и его свита. — Срамник рясный! — загремел голос старца, осиплый, но сильный. — А ты, Бунинский! Я дал братству вашему кров, пособил и карбовцами, думал, люди ученые, благочестивые, а вы только поите бродячих монахов, охмуряете даже паломниц. Не смейте на празднество оба соваться в обитель мою! Ян Бунинский не был трезв или робок настолько, чтобы смолчать. — Ясный кнезь Константин, — поклонился он, едва не свалившись, грозному всаднику, — я буду давать справозданя [46], коли выпию или в обществе женщин, которое я изберу, разве только синьору синода [47], а сей юноша, хоть и одет мнихом, и жил в монастыре твоем в Дермане, волен в действах своих еще боле меня, волен, кнезь, пшиказаць скопить с коня тобе и цаловаць кравэндзы його убранья… Отрепьев приосанился. — Этот юноша, — продолжал Ян, — есть природный царевич московский. Отпускает тебе, так и быть, безрассудны слова. — Гей, ребята, — оборотился князь Константин к своим гайдукам, — взять бражников с собой, в монастырь, узнаем, что за птицу в нашем гнезде приютили и, коли не защитят ее там, взгреть обоих по всем мягким местам, чтобы помнили, как жартовать с воеводой Острожским. Бунинский оказался не столько пьяным, чтобы в мгновение не отрезвиться, и брызнул в ближний овраг, полный жимолости и прочего куста. Отрепьев опешил и был пойман. Варлаам долго не мог ничего отвечать, глядя то на Григория, то на старого князя в аквамариновых латах. Отрепьев начал тайно подмигивать другу, но князь приказал загородить его щитом, сам подмигнул Яцкому: — Это кто? — Где? — За щитом. — Григорий. — Да? А вот он говорит, что — царевич Димитрий! — Как?.. Ах, ну да, — Варлаам с перепугу присел, но его снова подняли. — Так царевич Димитрий али Григорий? — Григо… Димитрий. — А откуда ты, монах, про то сведал? — Григорий сказал. В дальнейших расспросах не стало надобности. Константин Константинович приказал запереть бражника в свободную келью до окончания праздничного молебствия, а там уж он с ним «потолкует по-свойски». Хотя за плечами самозванца, по-видимому, не стояло никакой знатной силы, Острожскому что-то нашептывало: его планиду лучше сразу окоротить. «Хорошо, дурак, мне попался, — с презрением, но и неясной опаской думал князь, — а не представился тем забиякам-безумцам, что подзуживают воевать с Москвой короля, уж они щегольнули бы собственным принцем». Князь Константин Константинович знал: «посполитому рушению» [48], обессиленному рубкой в Ливонии, не добыть славы в новой войне. Хотя все пращуры старого князя деятельно враждовали с Москвой, сама мысль, что неумный католик-король вновь столкнет православные земли, возмущала Острожского. Вообще князь был большой просветитель, надежа Византии: и в Остроге, и в Дерманском монастыре стучали его новенькие словолитни [49], константинопольские дидаскалы и светские учителя, приглашенные им, собирали приличные аудитории в Галиции и Литве. Князь считал самостийное, тихое сеяние и прорастание зерен учености в сумрачных почвах самым прочным из завоеваний. Отрепьев, припав к чугунной решетке окна, замурованной в стену, чуть расслушивал за плясом малых колоколов величания: |