
Онлайн книга «Тадзимас»
Самиздат – самовластие. Достаточна власть автора самодельного машинописного сборника – над текстом, над своим изделием. Но не сравнима с нею власть самого самиздата. Она поглощает всех, кто увлекся этим делом, втягивает, как в воронку, она почти безгранична. Оттого все мы и испытываем до сих пор ностальгию по самиздату, что велика его власть над нами. Самиздат – гипнотическое самовнушение: вот, напечатаю сборник, четыре, и еще четыре экземпляра, отдам людям, надо, чтобы тексты жили своей жизнью, пусть знают их, это ведь тоже – книга, будет резонанс, будет отзыв, не в вакууме живем, а среди людей, все будет хорошо, все идет как надо, я знаю цену этим текстам, и читатели узнают им цену, и так будет еще, и еще раз, и потом… В шестьдесят седьмом году, в аккурат к пятидесятилетию советской власти, горело Останкино. Жгли старые деревянные дома, целые кварталы. Жгли, рушили, вывозили мусор. Высвобождалась колоссальная ширина, удручающая пустота ведущей к телецентру улицы Королева. Саша Морозов жил на этой улице, – вернее, рядом с нею, а на Королева жили его родители, – и это сейчас, в силу разных житейских причин, обитает Саша в родительской квартире. А я жил неподалеку от него. Мы постоянно общались – и по-дружески, и по-соседски. Занимался тогда Саша некоторыми своими филологическими изысканиями, коллекционировал стихи о кузнечиках, любил всякие чудачества. Старое, обжитое, дачное, милое Останкино сжигали прямо у него за окнами. – Разве мальчик, в Останкине летом танцевавший на дачных балах, это я, тот, кто каждым ответом желторотым внушает поэтам отвращение, злобу и страх?.. Стихотворение это почему-то звенело в сознании. «Перед зеркалом». Ходасевич. «Европейская ночь». Плач. А сейчас? Ощущенье грани. Перед будущим. Перед прошлым. Перед чем-то невыразимым, но уже понятным душе. Я пришел к Морозову в гости. Мы поговорили о чем-то – видимо, представлявшем тогда интерес для нас обоих. А потом решили пойти на пепелище, чтобы попрощаться с уходящим навсегда, с прошлым этого московского района, бывшего когда-то дачным Подмосковьем. Грустное было зрелище. Бродя среди развалин, мы притихли. Вот здесь был сад, а здесь двор, еще остались скамейки, столик, но их тоже скоро сломают. Все вывезут, уберут. На смену густоте – придет пустота. На нелепо, как-то беззащитно открытом пространстве одного из дворов, откуда успели вывезти обгорелые бревна, остатки вещей, штакетник заборов и все прочее, то, что составляло когда-то единое целое, было гнездовьем, ночлегом, приютом людским, кровом, оба мы почему-то замедлили шаг. Вдруг подул ветер. Прямо к моим ногам плеснулась целая россыпь конвертов и выпавших из них бумажных листков. Я нагнулся и поднял один из них. Ровные строчки, старательно, с нажимом, школьным пером, чернилами фиолетового цвета, приобретшего по прошествии долгого времени ржаво-золотистый отлив, аккуратными рядами выведенные чьей-то рукой. Я вчитался. И за строками чужого письма встала передо мною чья-то жизнь, та, что была вот здесь, где мы стоим сейчас, что ушла навсегда. – Посмотри, Саша, как интересно! – сказал я и протянул Морозову листок. Он взял его и стал читать. И оторвался от чтения, и посмотрел на меня, а потом вновь на листок с письмом, будто прозрел что-то. Не сговариваясь, мы начали ходить по двору и собирать эти письма. Потом, присев на скамейке, курили, разглядывали их. – Ты знаешь, Саша, – сказал я, – это ведь книга. Морозов, человек аккуратный, бережно сложил конверты и разрозненные листки в ровную, плотную стопочку – и положил эту стопочку в сумку.Стал накрапывать дождь. Накрапывать – неторопливо. Но – властно. И – непреклонно. Поэтому он и дождь. Такой почему-то знакомый. Магически-тихий. Вкрадчивый. Такой бесконечно грустный. Откуда он? Что за дождь? Зачем он пришел сюда? Конечно же, не случайно. Была в нем некая тайна. Была – живая вода. Пришел он сюда – открыто. Не ночью пришел, а днем. За грань минувшего быта. Чтоб встать над сплошным огнем. Чтоб встать – за чертою круга. Незримого? Как сказать! Пришел – словно весть для друга. Чтоб нити судеб связать. Ну прямо как в строке Артюра Рембо – «Над городом тихо накрапывает дождь», – которую Верлен поставил эпиграфом к своему стихотворению «Хандра». Но что это за строка? Откуда она взялась? В немногочисленных сочинениях Рембо исследователи ее не обнаружили. Может быть, она просто существовала именно так, в единственном числе, сама по себе? |