
Онлайн книга «Смольный институт. Дневники воспитанниц»
![]() Она сейчас же с тетей Верой приехала в карете и увезла меня к себе. Когда я несколько пришла в себя, то вижу, что лежу в чистой кровати с кисейными занавесками и возле нее сидит мальчик, который, увидев, что я открыла глаза, сейчас же закричал: – Бабушка, она очнулась! Ко мне подошла пожилая хорошо одетая дама. – Ах! Матинька моя, ведь надо тебя везти в Смольный, – говорит она, – а то, пожалуй, пропустим срок, и тебя могут не принять. И вот они с тетей Верой, которая была тут же и заливалась слезами, начали меня одевать, но я и с их помощью едва держалась на ногах. По выражению Амалии Петровны, у меня были только кости, обтянутые кожей, и до меня страшно было дотронуться, как бы я вся не развалилась. Когда меня одели и тепло закутали, мы все втроем отправились в Смольный. Помню, что меня ввели или, скорее, втащили в большую комнату, куда вышла очень дряхлая старушка в белом капоте и в белом чепчике с оборкой. Это была начальница Адлерберг в последний год ее жизни. Меня подвели к ней, и, как мне после рассказывали, я упала к ногам ее без чувств, а она сказала: «Armes Kind» [1], – велела тотчас же унести меня в лазарет. <…> Я пробыла в лазарете, как мне сказали, ровно два месяца. Надо сказать, что в то время лазарет был очень далеко от классов и обыкновенно больных сажали завернутыми в одеяло в особо устроенное кресло без ножек, по бокам с длинными палками, за концы которых брались два служителя и несли, а впереди шла классная дама. Несли долго, поднимались и опускались по каким-то лесенкам; но выздоравливающие уходили сами в сопровождении женской прислуги, которой было по две на каждый дортуар. Меня же <главный доктор> Романус и из лазарета велел таким же образом, завернутою в одеяло и в больничном белом балахоне, отнести в дортуар, наказав еще раз, чтобы две недели продержали меня в маленьком лазарете, в то время как другие пойдут в класс учиться. Когда меня принесли, служащая девушка ввела меня в огромную комнату, по обеим сторонам которой, с проходом посередине, стояли кровати, возле каждой из них по столику, а в конце по табуретке. На обоих концах этой комнаты стояло по большому столу, за которым, когда я вошла, сидело много девочек. Был какой-то праздник, и классов не было. Меня подводят к одному из них, все смотрят с любопытством <…>. Классной дамы в это время не было за столом. Начинается разговор. С-ва спрашивает меня: – Ты ела жирандольки? Я отвечаю, что не знаю, что такое жирандольки. Она меня толкает больно локтем в бок, так что у меня навертываются слезы. – Mesdames, она не знает, что такое жирандольки! – а сама опять толкает в бок. Одна из девочек поддерживает С-ву и говорит, что она ела жирандольки и что они очень вкусны. Все смеются. Продолжается допрос моей мучительницы. – Ты кого обожаешь? И на мой ответ, что не знаю, что такое «обожать», она меня больно щиплет, и я готова разрыдаться <…>. Но тут за меня вступились, закричали на С-ву, говоря, что пойдут жаловаться m-me Ma-вой [2], и начали мне рассказывать, что такое «обожать». Это стараться видеть обожаемый предмет, который был обыкновенно из девиц старшего класса, и когда она мимо проходит, то кричать ей вслед: ange, beauté, incomparable, céleste, divine et adorable [3], разумеется, не при классной даме, потом писать обожаемое имя на книгах и тетрадях с восклицательными знаками и с прибавлением тех же самых слов. Но я иначе поняла это «обожание» и подумала, что, верно, няню обожала, но не смела сказать. Тогда вспомнила, что перед моим отъездом из дома старшая сестра моя, которую только за неделю перед этим привезли из пансиона, говорила мне, что в Смольном воспитывается одна из ее подруг Машенька Перелешина, которая вместе с ней одно время была в пансионе и которой она велела мне передать поклон, вот я и сказала, что обожаю ее, но предмет, выбранный мною для «обожания», я только увидела через две недели, так как должна была пробыть это время в маленьком лазарете, и оно было самое тоскливое для меня. <…> Наконец прошли эти две недели. Мне принесли коричневое камлотовое платье, белый полотняный передник, пелеринку и рукавчики и поставили в пару, чтобы идти в класс. Поместили меня с самыми слабыми ученицами, так как я и читать еще не умела, но после перенесенной мною болезни у меня оказались очень хорошие способности и отличная память, так что я скоро догнала и перегнала моих подруг и через год была переведена в 1-е отделение, где были лучшие ученицы. Кроме того, из болезненного хилого ребенка я превратилась в здоровую краснощекую девочку и во все почти девять лет ни разу не была в лазарете; даже во время эпидемических болезней, например кори, скарлатины и прочего, была в числе немногих незараженных. Когда я отправилась вместе со всеми в столовую, то просила показать мне Перелешину, которая в это время была в «голубом» классе; после объясню эти названия. У каждого класса были совершенно отдельные столы, и я могла только издали на нее глядеть, и вот внезапно у меня загорелась сильная к ней привязанность: ведь одно ее имя мне напоминало далекое родное! Я не кричала ей, когда она мимо меня проходила: ange, beauté и так далее, но когда ее видела, то темнело в глазах и билось сильно сердце. Помню, что я просила одну из подруг передать ей поклон от сестры и, когда она подошла ко мне и стала расспрашивать о ней, я была в большом восторге и долго жила этим, вспоминая каждое ее слово. Эта привязанность, единственная, не давшая мне никакого горя, продолжалась четыре года. Ее взяли из Смольного раньше выпуска. Теперь буду говорить о своей классной даме Ма-вой, от которой была в зависимости все 8 лет и 9 месяцев, находясь в ее дортуаре. Когда я поступила, это была старая девица лет под шестьдесят. Лицо у нее было смуглое, испорченное оспой, с длинным носом и широким ртом с большими желтыми зубами, волосы были черные с проседью; носила она всегда чепчики с яркими лентами, синее платье и красную турецкую шаль. На третьем пальце у ней было надето черное эмалевое кольцо с золотыми словами, и если которая из девочек досаждала ей, то, сгибая этот палец, <она> старалась кольцом ударить прямо в темя провинившейся. Она внушала нам, что мы не должны любить родителей, а любить только их, так как те только дали нам жизнь. Но эти внушения производили совершенно обратное действие; чувствовалась обида в сердце за своих родных, которые еще с большей любовью вспоминались, а к ней накипала в сердце ненависть. Кроме того, она часто заставляла нас писать домой о присылке денег, на которые ничего почти не покупала, и они у нее бесследно исчезали. |