
Онлайн книга ««Я был отчаянно провинциален…»»
Я писал листа по четыре в день, но в отчете ставил вдвое больше. Этому меня научил один из пьяниц. Я рассчитывал, что заработаю таким образом рублей 18, но мне заплатили за месяц всего 8. И, к моему удивлению, никто даже слова не сказал мне по поводу того, что я врал в моих отчетах о переписке. Великодушные люди… Мне уже минуло 17 лет. В Панаевском саду играла оперетка. Я, конечно, каждый вечер торчал там. И вот однажды какой-то хорист сказал мне: — Семенов-Самарский собирает хор для Уфы, — просись! Я знал Семенова-Самарского как артиста и почти обожал его. Это был интересный мужчина с черными нафабренными усами. Они у него точно из чугуна были отлиты. Ходил он в цилиндре, с тросточкой, в цветных перчатках. У него были эдакие «роковые» глаза и манеры заядлого барина. На сцене он держался, как рыба в воде, и чрезвычайно выразительно пел баритоном в «Нищем студенте» [13]. Цэлово-ал гор-ря-чо-о,
Но вэдь только в плеч-чо-о!
Барыни таяли пред ним, яко воск пред лицом огня. Набравшись храбрости, я подошел к нему в саду, снял картуз. — Что Вам? Ага! Придите ко мне в гостиницу, завтра. Пошел я в гостиницу, а швейцар не пускает меня к Самарскому. Я умолял его, уговаривал, чуть не плакал и, наконец, примучил швейцара до того, что он, плюнув, послал к Семенову-Самарскому мальчика спросить, хочет ли артист видеть какого-то длинного, плохо кормленного оборванца. — Приказано пустить, — сказал мальчик, возвратясь. Я застал Семенова в халате. Лицо его было осыпано пудрой. Он напоминал мельника, который, кончив работу, отдыхает, но еще не успел умыться. За столом против него сидел молодой человек, видимо кавказец, а на кушетке полулежала дама. Я был очень застенчив, а перед женщинами — особенно. Сердце у меня екнуло: ничего не сумею сказать я при даме. Семенов-Самарский ласково спросил меня: — Что же Вы знаете? Меня не удивило, что он обращается со мной на Вы, — такой барин иначе не мог бы, — но вопрос его испугал меня: я ничего не знал. Решился соврать: — Знаю «Травиату», «Кармен». — Но у меня оперетка. «Корневильские колокола». Я перечислил все оперетки, названия которых вспомнились мне, но это не произвело впечатления. — Сколько вам лет? — Девятнадцать, — бесстыдно сочинил я. — А какой голос? — Первый бас. Его ласковый тон, ободряя меня, придавал мне храбрости. Наконец он сказал: — Знаете, я не могу платить вам жалованье, которое получают хористы с репертуаром… — Мне не надо. Я без жалованья, — бухнул я. Это всех изумило. Все трое уставились на меня молча. Тогда я объяснил: — Конечно, денег у меня никаких нет. Но, может быть, Вы мне вообще дадите что-нибудь. — Пятнадцать рублей в месяц. — Видите ли, — сказал я, — мне нужно столько, чтоб как-нибудь прожить, не очень голодая. Если я сумею прожить в Уфе на десять, то дайте десять. А если мне будет нужно шестнадцать или семнадцать… Кавказский человек захохотал и сказал Семенову-Самарскому: — Да ты дай ему двадцать рублей! Что такое? — Подписывайтесь, — предложил антрепренер, протягивая мне бумагу. И рукою, «трепетавшей от счастья», я подписал мой первый театральный контракт. Вошел еще хорист Нейберг, маленький, кругленький человек, независимо поздоровался с антрепренером: — Здравствуйте, Семен Яковлевич. Этот подписал контракт на сорок рублей. — Через два дня, — сказал Семенов-Самарский, — я выдам вам билет до Уфы и аванс. Аванс? Я не знал, что это такое, но мне очень понравилось это слово. Я почувствовал за ним что-то хорошее. Я вышел с Нейбергом. Он служил хористом в опере Серебрякова, куда я очень стремился попасть, когда мне было лет 15 и куда меня не взяли, потому что как раз в этот год ломался мой голос. Славным товарищем мне оказался потом этот маленький Нейберг. Дома, то есть у Петрова, я созвал друзей и с величайшей гордостью показал им документ, вводивший меня служителем во храм Талии и Мельпомены. Товарищи относились к моим стремлениям в театр очень скептически и обидно для меня. Теперь я торжествовал, напоминая им прежние насмешки. Бывало, играю в бабки, целясь биткой в кон, я запою фразу из какой-нибудь оперы, а они, окаянные, хохочут. — Подождите, черт вас возьми! — обещал я им. — Через три года я буду петь Демона! Через три года я действительно пел. Только не Демона, а Мефистофеля. Прошло двое суток, и вот я, получив авансом две трешницы и билет второго класса на пароход Якимова, еду в Уфу. Был сентябрь. Холодно и пасмурно. У меня, кроме пиджака, ничего не было. Мать Петрова подарила мне старенькую шаль, которую я надел на себя, как плед. Чувствовал я себя превосходно: первый раз в жизни ехал во втором классе и куда ехал! Служить великому искусству, черт возьми! На реке Белой наш пароход начал раза по два в день садиться на мель на перекатах, и капитан довольно бесцеремонно предлагал пассажирам второго и третьего класса «погулять по берегу». Стоял отчаянный холод. Чтобы согреться, я ходил по берегу колесом, выделывал разные акробатические штуки, а мужички, стоя около стогов сена, которое они возили в деревню, глумились надо мной: — Гляди, гляди, как барина-то жмет! Чего выделывает, жердь! «Барин!» — думал я. Как-то ночью мне не спалось, вышел я на палубу, поглядел на реку, на звезды, вспомнил отца, мать. Давно уже я ничего не знал о них, знал только, что из Астрахани они переехали в Самару. Мне стало грустно, и я запел: Ах ты, ноченька, ночка темная.
Пел и плакал. Вдруг в темноте слышу голос: — Кто поет? Я испугался. Может быть, по ночам на пассажирских пароходах запрещается петь? — Это я пою. — Кто я? — Шаляпин. Ко мне подошел кавказский человек, Пеняев, славный парень. Он, видимо, заметил мои слезы и дружески сказал: — Славный голос у тебя! Что же ты сидишь тут один? Пойдем к нам. Там купец какой-то. Идем! — А купец не прогонит? — Ничего. Он пьяный. В большой каюте первого класса за столом сидел толстый, краснорожий купец, сильно выпивший и настроенный лирически. Перед ним стояли бутылки водки, вина, икра, рыба, хлеб и всякая всячина. Он смотрел на все эти яства тупыми глазами и размазывал пальцем по столу лужу вина. Ясно было, что он скучает. |