
Онлайн книга «Но кто мы и откуда»
Место действия: квартира Туров в доме 6 на улице Горького, Валькина комната. Я сижу у письменного стола, который у окна. Белла и Валька, два поэта, ближе к двери в прихожую — сидят рядом на тахте. Белла — толстая, в широкой цветастой юбке колоколом, такая была мода. Ей девятнадцать, нам с Валькой по шестнадцати. Что она думала тогда, глядя на меня? Надеюсь, что-то хорошее. Потому что последующие пятьдесят четыре года, когда мы виделись, она относилась ко мне с нежностью. Какая все-таки радость так писать об Изабелле Ахатовне Ахмадулиной. Начало 57-го. — Только бы дожить до Фестиваля! В нашем доме ниже этажом жили Габриловичи. И главный из них — Алёшка, студент сценарного факультета ВГИКа, у которого уже был роман со знаменитой Даей Смирновой, только что снявшейся в фильме “Солдат Иван Бровкин”. Кино я обожал — именно это слово. Куда мне было податься? Конечно, в кино, на сценарный. Особой надежды на то, что сдам на аттестат зрелости математику и физику, не было. И мне наняли репетитора. При помощи соседки Веры Дмитриевны Богдановой. Изысканный любитель поэзии Серебряного века и балета. Мы с братом довольно быстро разгадали еще одно его пристрастие, и это почему-то нас страшно веселило. Я же был от него прочно защищен. От меня так чудовищно воняло табаком “дуката” и перегоревшим в младой утробе портвейном “три семерки”, что, конечно, вожделение тотчас же должно было угаснуть в его тощих чреслах. Сейчас — по “Орфею” — слова Рихтера: “Те, кто имел счастье слышать живого Софроницкого…” А между прочим, я имел это счастье. В музее Скрябина. Меня привел туда изысканный репетитор. Чуть ли не на последний концерт пианиста. Никак не могу повернуть в памяти тот концерт. Влево, вправо? Никак не могу вспомнить мое положение в зале по отношению к играющему Софроницкому. Я вижу — смутно — как пятно: рояль… он… И все пытаюсь развернуть картинку, чтобы определить свое положение в этом воспоминании. Не символично ли — для меня, — что когда-то на заре, в 16 лет, я влюбился в простенькую — тогда, правда, она казалась верхом формальной сложности — бельгийскую картину “Чайки умирают в гавани”. Сейчас я утверждаю, что в кино меня привела именно эта картина. И еще “Сорок первый” Григория Чухрая. 57-й год. Репетитор помог только отчасти. Кончил школу с двойкой по физике в аттестате. Уже получив сообщение из ВГИКа о допуске к экзаменам по результатам “творческого конкурса”. После двойки бреду домой через двор. Алёшка Габрилович стоит на балконе. Мне страшно ему признаться. Если бы не семья Габриловичей, я бы не был во ВГИКе. Особенно, конечно, Нина Яковлевна и Алёша. Евгений Иосифович, “старик”, был, как всегда, приветливо-равнодушен. Но Нина Яковлевна, которая меня любила с рождения, произнесла историческую фразу: “Пашка хочет быть во ВГИКе, и он будет во ВГИКе!” Так что я поступил по блату. Бывают семьи, которые точно ветром сносит с лица земли — всех, все листья одного дерева. Семья Габриловичей, семья Туров… Физик Сергей Макарович сквозь пальцы смотрит, как я на разрешенной — из милости — пересдаче списываю что-то по поводу оптики из учебника. Это утром, а вечером уже выпускной. И замечательная математичка Татьяна Николаевна Фиделли отдает нам конфискованные полгода назад три бутылки вина “Телиани”. А почему “Телиани”? Не догадались? А потому что я уже любил Мандельштама. В самом маленьком духане
Ты товарища найдешь,
Если спросишь “Телиани”…
Началом жизни считаю 57-й год — Фестиваль молодежи и студентов, ВГИК… Сокольники. Деревянный дом. Первая “не детская” любовь. Эхо от бодрого стука босых пяток черных йеменских иудеев по настилу сцены в театре на площади Журавлева — в 57-м, во время Фестиваля молодежи и студентов — откликнулось — аукнулось — через пятьдесят лет — в Тель-Авиве, в закусочной возле рынка Кармаль — над тарелкой йеменского супа. На выступление израильской делегации меня привела моя любовь из противоположного дома — Ира, с которой мы поступали на сценарный факультет ВГИКа. Тогда — яростная сионистка, много-много позже жена знаменитого советского разведчика, сотрудница радио “Свобода”. Умерла в Мюнхене. Я искал ее там и не нашел. Черная гривка-шапочка еврейских волос над голым — до пояса — маленьким полненьким телом. И как снималась — скатывалась — в наклоне — с повисшими — так трогательно болтающимися в голубом искристом воздухе — нежными розовыми мешочками-грудками — матовая шкурка чулка с крошечной ножки — с соблазнительно шевелящимися влажными пальчиками. Оттиск металлической застежки на розовой коже бедра. Вечно-прелестные слова: не надо, я сама. Ну подожди, подожди. Я сама. Не торопись. Какой ты смешной. Ох, какой же я был смешной! И всё же! Я или Сашка? Мы вместе с ней поступали на сценарный. Ее не приняли. А если бы приняли и мы бы вместе учились? Ничего того, что сейчас, — не было бы? Опять же к вопросу о предопределении и зависимости судьбы. Ранний сексуальный успех, ранняя сексуальная катастрофа или раннее сексуальное равнодушие — это как три надписи на камне при развилке дорог, уводящих в будущее твоей жизни и твоего характера. Вспомнил вдруг плохо одетого возбужденного мальчика, ходившего в институт с одной только книгой под мышкой, но так, чтобы это было заметно, — “Пролегоменами” Канта. Тот мальчик был — я. А “Пролегомены” я так никогда и не прочитал. Все времени не было. Да и скучно. Это было в то далекое время, когда я изо всех сил старался выглядеть умнее, чем был на самом деле. Впрочем, некоторые рудименты этого сохранились до сих пор. И по-прежнему мне это стоит труда. Каждый живет еще и для того, чтобы стать частью чьих-то воспоминаний. “Интересно, я существую в чьих-то воспоминаниях?” — писал я в 1982 году. Существую, оказывается. В Мамонтовке, на празднике у замечательного фотографа Миколы Гнисюка, выпускник ВГИКа моего года, художник, вспоминал, как в 1961 году он шел с кем-то — видимо, из моих знакомых студентов — по Гагаринскому переулку, тогда улице Рылеева. И я вроде бы бежал навстречу с криком: “Хемингуэй умер!” Не знаю, насколько это точная картинка, но нечто подобное вспомнилось и мне. Надо еще знать, кем тогда для нас был Хемингуэй! — Великий Пан умер! Это было в те времена, когда “Фиесту” мы любили больше, чем “Прощай, оружие”. Никогда не мог определить, кто же мой самый любимый писатель. Они все мои самые любимые. И я совершенно убежден, что они все — французы, англичане, русские, американцы, евреи, немцы — независимо от времени их существования, веры или неверия, независимо от того, кто из них плохой или хороший человек, — некоторые, может быть, даже воры и сумасшедшие, наркоманы и самоубийцы, даже отлученные от церкви, — они все в раю. |