
Онлайн книга «Людвиг Витгенштейн. Долг гения»
Бои на Восточном фронте в апреле и мае были легкими, но в июне Россия начала запланированное генеральное наступление, известное как Брусиловский прорыв — по имени командующего, который его планировал и осуществлял. Так начались самые тяжелые за всю войну бои. Одиннадцатая австрийская армия, частью которой являлся полк Витгенштейна, встретила основной удар атаки и понесла огромные потери. Именно тогда ход работы Витгенштейна изменился. 11 июня его размышления об основах логики прервал вопрос: «Что я знаю о Боге и о цели жизни?» Он ответил списком: Я знаю, что этот мир есть. Что я нахожусь в нем, как мой глаз в своем поле зрения. Что ему присуще нечто проблематичное — то, что мы называем его смыслом. Что этот смысл лежит не в нем, но вне его. Что жизнь есть мир. Что моя воля пронизывает мир. Что моя воля является доброй или злой. Что, следовательно, добро и зло как-то связаны со смыслом мира. Смысл жизни, т. е. смысл мира, мы можем назвать Богом. И связать с этим сравнение Бога с отцом. Молитва — это мысль о смысле жизни. Я не могу подчинить события мира своей воле, но я совершенно бессилен. Я только могу сделать себя независимым от мира — и, таким образом, в определенном смысле все-таки овладеть им — за счет того, что я отказываюсь от какого-либо влияния на происходящее [364]. Эти заметки не зашифрованы, а поданы, как будто они каким-то образом принадлежат к логической работе, которая им предшествует. И с этого момента похожие размышления в записной книжке преобладают. Как будто личное и философское слились; этика и логика — два аспекта «долга перед собой» — в конце концов объединились не просто как две стороны одной личной задачи, но как две части одной философской работы. 8 июля мы читаем в записной книжке: «Страх перед смертью — лучший знак ложной, т. е. плохой жизни» [365] — теперь уже не как положение личного кредо, но как вклад в философскую мысль. В начале войны, после того как он узнал, что его брат Пауль серьезно ранен и думает, что не сможет больше следовать профессии пианиста, он написал: «Как ужасно. Какая потребуется философия, чтобы пережить это?» [366] Кажется, теперь, испытав на себе все ужасы войны, он нуждался не только в религиозной вере, но и в философии. Ему нужно не только верить в Бога — молиться ради силы и просветления, ему нужно понимать, во что он верит. Когда он молился Богу, что он делал? Кому адресовал он свои молитвы? Себе? Миру? Судьбе? Его ответы, кажется, — всем трем: Верить в Бога — значит понимать вопрос о смысле жизни. Верить в Бога — значит видеть, что факты мира — это не всё. Верить в Бога — значит видеть, что жизнь имеет смысл. Мир дан мне, т. е. моя воля подступает к миру совершенно извне, как к чему-то уже готовому. (Что есть моя воля, я еще не знаю.) Поэтому мы чувствуем, что зависим от чужой воли. Как бы то ни было, мы в определенном смысле зависимы, и то, от чего мы зависим, мы можем назвать Богом. В этом смысле Бог был бы просто судьбой или, что то же самое, миром, независимым от нашей воли. Я могу сделать себя независимым от судьбы. Есть два божества: мир и мое независимое Я. …Когда моя совесть выводит меня из равновесия, я не нахожусь с чем-то в согласии. Но что же это? Есть ли это мир? Конечно, правильно сказать: совесть — это глас Божий [367]. Чуть позже мы читаем: «То, как все обстоит, есть Бог. Бог есть то, как все обстоит» [368]. Под выражением «как все обстоит» Витгенштейн подразумевает — как все обстоит-в-мире и как все обстоит-в-себе. Потому что человек — это, как сказали Вейнингер и Шопенгауэр, микрокосм мира. Эти мысли, кажется, набросились на Витгенштейна — застали практически врасплох. 7 июля он записал: «Колоссальные усилия в последний месяц. Размышлял о чем угодно, но странным образом не могу восстановить связи со своим математическим ходом мысли» [369]. 2 августа он написал о своей работе — как если бы она жила своей жизнью, — что она «распространилась от оснований логики до сущности мира» [370]. Связь между мыслью Витгенштейна, посвященной логике, и его размышлениями о значении жизни можно обнаружить в различии, которое он ранее провел между говорением и показыванием. Логическая форма, говорил он, не может быть выражена внутри языка, потому что это форма самого языка; она делается явной в языке — ее надо показать. Так же этическая и религиозная истина, хотя и невыразимая, провозглашает себя в жизни: Решение проблемы жизни замечают по исчезновению этой проблемы. Не это ли причина того, что люди, которым после долгих сомнений стал ясен смысл жизни, не могут сказать, в чем состоит этот смысл? [371] Итак: «Этика не имеет дела с миром. Этика должна быть условием мира, подобно логике» [372]. Как для понимания логической формы нужно увидеть язык целиком, так для понимания этики нужно увидеть мир целиком. Когда пытаешься объяснить что-то с этой точки зрения, неизбежно получается бессмыслица (Витгенштейн писал о своих собственных попытках это сделать: «Полная неясность всех этих предложений мне известна» [373]), но что такой взгляд постижим — бесспорно: «В самом деле, существует невысказываемое. Оно показывает себя, это — мистическое» [374]. Обсуждая этот взгляд (согласно которому мир выступает как ограниченное целое), Витгенштейн обращается к латинской цитате из Спинозы: sub specie aeternitatis («с точки зрения вечности»). Это взгляд со стороны не только этики, но и эстетики: |