
Онлайн книга «День открытых обложек»
![]() Это был подозрительный город. Город, который не любил пришельцев. Он щурился с опаской в окружающую темноту, выглядывая нежелательный люд, пытаясь высветить его линялыми абажурами, скудным уличным освещением, редкими неприхотливыми вывесками «Мясо», «Овощи», «Капремонт», «Индпошив», «Агитпункт». Город безумно боялся посторонних, которые набегут отовсюду, увеличат и без того немыслимую скученность, а потому установил хитрые правила, затрудняя въезд, ограничивая проживание, запрещая ночевку без ведома властей. Город отторгал чужака яростно, беспощадно, и тот с трудом вживался в него, надолго оставаясь пришлым. Он для города, и город для него. На окраине понаставили высоченные дома полукружием, взгромоздили на крышах фигуры – то ли нимфы, то ли рабочий с колхозницей, которые встали на страже, выглядывая с высоты возможные набеги нежелательных пришельцев. Чтобы не прорвались, не просочились, не пролезли ненароком. Потому и называлось то место – застава. А там, в опасливых для города просторах, запрятались деревни, избы, скотные дворы, люди, лошади, коровы с боталами – за горизонт. Топили печи, жгли костры, пахали землю, пасли скот, сидели на завалинках и играли на гармошках, пили, пели, рожали, самые ловкие проникали за заставу… – Ланя, – попросила, когда женихались. – Свози меня, Ланя, в город. Он и повез. Пешком. На попутке. Опять пешком. В тир сходили, в кино и буфет. В кино перекрыли экран широкими спинами, и достался им кусочек заграничной услады, с верхнего угла: не разгляди-поймешь. Кого-то любили с музыкой, плясками, с бокальным перезвоном, а кого – не видно. – Девка, – сказали сзади. – Не стеклянная. Осядь давай. Она и осела за спины. До конца сеанса. В тире хозяйничал за прилавком недобрый однорукий солдат в долгополой шинели. Взяла ружье-малопульку, приложилась щекой к случайному месту, выпалила непонятно куда. – Деревня, – сказал солдат. – За грош хочешь глаз мне выщелкнуть? Поди вон! И они пошли в буфет. Взяли хлеба, винегрет со свеклой, морс из клюквы – запить, по лоснящейся сардельке в непробиваемой кожуре. Оглядела ее, ткнула несильно вилкой: сарделька скакнула с тарелки на стол. Воротила на место, ткнула посильнее: та опять скакнула, боком проехалась по клеенке. Хмыкнули за столами, фыркнула буфетчица, хохотнул мальчонка. – Дай я, – сказал Ланя и ткнул своей вилкой. Сарделька скакнула в открытое окно, и они пошагали прочь под общий обидный гогот, не доев винегрета с хлебом, не запив морсом из клюквы. Больше она в город не просилась, сарделек в жизни не видела. Распахнуты все обложки… …герои вырвались из узилищ, чтобы заново ощутить, как слово наливается каплей из-под крана, строка – бороздой по листу – вбирает тоску или проблеск удачи, которой не дождаться. Висел портрет в избе: лик чистый, овал нежный, благородство с пригожеством, и взгляд изнутри – душа наружу просится. – Умерла, – сказал дед, – я ее к стенке отворотил. Чтоб не глядела... Заплакал текучей слезой. Быстренько раскрыли рюкзак, водочку откупорили, хлебца порезали, выставили на стол угощение. – Выпей для начала, дед. Губы омочи. Поднесли кружку ко рту, голову запрокинули, он и высосал послушно. – Жжется, – сказал. – Отмокает... Мы ему – бутерброд к губам. Куснул: – Колбаса? – Колбаса. – Надо же... И жевать не стал. Дед жил один. В просевшей избе. В бедности и запустении. Дочь маялась в городе, уборщицей при больнице, с мужем-выпивохой, помочь отцу не могла. Да он, верно, и не просил. Кончал приходскую школу, малярничал с отцом в Москве, вкалывал в колхозе и совхозе, пенсию получал – четырнадцать рублей. – Сволочи, – сказал мой друг. – Паук, и то одну муху сосет. Были зато у деда несушки с петухом. Яичницу спроворил к столу, водочки нашей хлебнул: – Вроде опять жить захотелось... Рассказывал захожим гостям. Мы слушали, не перебивали. Беда – ее не перебьешь. – Она выглядывала меня из оконца чердачного. Всё, почитай, житьё наше. Бывало, ворочусь с работы, а уж горшок на столе: садись, ешь. «Настенька, неужто углядела через поле?» А она: «Нешто я глазом смотрю?..» С войны шел, нежданный-негаданный: горшок на столе – садись, ешь. «У меня, – говорила, – оконце на тебя заговоренное. На краю света, и то угляжу...» Долили в кружку, а деду не до того. Ему – выговориться, пока дыхание не ушло. – Королевой ходила в девках. Краса и пригожество… Сарафан до полу, под грудью перепояшется, шагнет в круг, под гармонь: одна на всю округу. За меня пошла, в три ноги плясал. На праздник и у комара пиво... Глаза у деда – в глубины памяти. Пересохли от муки. – Годы были: точно врага морили... Нагота с босотой одолели, хоть по окошкам ходи. Трактор придет, вспашет за бутылку. Мы по гряде ползем, картошку в землю тычем. Трактор отвал сделает, за другую бутылку. Мы опять ползем, картошку собираем, запас на зиму. Гляжу, припадать стала. Слегла, на печи ёжится. «Настенька, ты чего?» – «А я ничего…» Не просила, не жалилась, в завидках не была... Сказала раз, ночью бессонной: «Дед?» – «Аюшки!» – «Телевизоры у теперешних. Обувка резиновая. Матрацы пружинные. Рано мы с тобой, дед, родились...» – «Настенька, – говорю, – да мы зато в поладках прожили! В согласье. На тебе моя рука не была... Да я с тобою – хоть куда! Хоть сколько перемучиться!..» Молчит. Затаилась. Слушает. Разобрало меня, говорю назавтра: «Настенька, может, попросишь хоть раз? Расшибусь – достану». – «Чаю бы я попила. Сладкого. Да хлебца белого с городской колбаской…» Заснула к вечеру, я и пошагал. А в городе спят, магазины закрыты, один мужик в канаве трезвеет. «Где у вас, – говорю, – колбаса покупается?» А он: «Покупается, – говорит, – где хошь, да нигде не продается. Десятый годок не нюхали. Ты, дед, откудова взялся? Из каких-таких лесов?» – «Чего ж теперь делать? Мне колбаса нужна. С хлебцем с белым». – «Тебе в Москву, – говорит, – не к нам». За рукав потянуло: чую – беда. Ноги не несут, попутки не допросишься: Господи, доведи до дому! Сколько бежал – не помню. Как дошагал – не знаю. «Настенька, вот он я!» А ее нету. На печи нету. В избе нету. На дворе нету. «Настенька…», – кричу. А она на чердаке. У оконца. Стылая... Меня выглядывала... Дед ломался на глазах. Меркнул и затухал. Серело лицо. Леденели глаза. Заваливались щеки. Сила уходила из рук. |