— Вот только налить тебе под новый год у меня нечего, — спохватился я. — Поскольку не держу в своем доме ни шампанского, ни всякой другой кислой гадости.
— А что у вас есть?
— Что?… То, что сам пью. Для тебя слишком крепкое. Водка, джин…
Коньяк еще. Не пойдет.
— Я буду водку с вами пить.
— Нет, — очень жестко сказал я и добавил раздельно. — Водку пить со мной ты не будешь. Ни при каких условиях. Иначе сейчас же отправлю тебя домой. Ясно?
Женя молча кивнула, очевидно пораженная моим резким тоном.
— Конфеты есть с коньяком, сама же принесла, — сказал я, смягчаясь. — Тебе достаточно. И минералкой запьешь.
— Слушаюсь, — ответила она и глаза ее блеснули, отразив перебегающий огонь гирлянды.
На телеэкране несмешно острили дежурные юмористы.
— Они тебе нравятся? — спросил я, чтобы что-то говорить.
— Терпеть не могу этих жирных пидарастов.
— Так давай что-нибудь другое посмотрим… — я постарался не заметить ее сленг. — «Титаник» хочешь? Я недавно хороший диск купил.
— Не-а, не хочу. Фильм хороший, музыка классная. Но Ди Каприо, этот поросячий ососок, — Женя опять кого-то процитировала. — Меня раздражает. Хотя мама от него тащится.
Я хотел было сказать, что нехорошо применять слово «тащится» к своей матери, но не стал, чувствуя бесполезность воспитательных мер.
— Я лучше хочу послушать, как вы поете и играете, — добавила она.
— Я? Играю? — я невесело усмехнулся, помахав в полумраке правой рукой. — Милая девочка, я давно уже ничего не играю, поскольку играть мне нечем. И не на чем. Гитару выбросил уже не помню сколько лет назад. И вообще все это было давно и неправда…
— Да нет же… Мама говорила, у вас есть кассета с вашими прежними песнями.
«Мама говорила»… — внезапно отметил я. — Выходит, Катя, хотя внешне казалось иначе, тоже ничего не забыла?! Глупости. Не может того быть и не надо.
— Женя, эти песни давно уже не имеют ко мне никакого отношения, — спокойно сказал я. — Это давно прошедшее время. Плюсквамперфект, как говорят немцы. Прошедшее и умершее. Навсегда.
— Нет… Ну пожалуйста, дядя Женя… Мне так хочется послушать… Ну пожалуйста, только для меня — поставьте эту кассету, а?… Она говорила почти умоляюще. Я слушал и не верил, что у пятнадцатилетней здоровой девочки, со всей будущей жизнью впереди, может существовать интерес к старым песням, которые когда-то пел теперь уже немолодой и покалеченный дядька… Но я все-таки встал и нашел среди других тот давным-давно нарезанный диск. Записанный, как вдруг остро подумалось, Славкой в последний вечер, когда я мог петь и играть, по иронии оставшийся единственным свидетельством моего давнего увлечения… Я вставил его в лоток музыкального центра и выключил телевизор. В комнате сразу стало почти темно. И тут же, ударив по мгновенно обострившемуся обонянию, потек от елки тягучий, тревожащий, сладкий и одновременно обещающий аромат леса. Запах прошлого, запах юности, запах надежд…
На дисплее пробежали номера дорожек, выбираемые в произвольном порядке; тихо щелкнув, началось воспроизведение — и в дрожащей, пробиваемой крошечными елочными огоньками темноте зазвучал голос. Мой и не мой; знакомый до боли и одновременно чужой:
«Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены,
Тих и печален ручей у хрустальной сосны…»
Я давно не запускал этот диск. Послушал немного еще тогда, получив от Славки кассету, потом работал над качеством звучания. И как-то не воспринимал его содержания. Не думал, что это мои песни, мой голос, моя игра. Воспринимал все совершено отвлеченно, без всякой связи с собой и без малейшего волнения. Но сейчас…
Сейчас, в этой комнате, пахнущей елкой, заполненной неверными, перебегающими и гаснущими, словно кусочки умирающих надежд, огнями — и ощущая рядом с собой внезапное тепло неизвестно как приблудившейся девочки, я вдруг осознал, что из динамиков льется не чей-то, а мой голос, и гитара звучит тоже не под чьей-то неизвестной, а под моей рукой…
Что звуки эти, пережив десятилетия, доносятся из страшного далека, от костра под огромным черным небом. Они все еще живут, долетая от меня, давно ушедшего — сидящего на отполированном бревне и обнимающего гитару здоровыми руками. Наивного и глупого, но тем не менее полностью счастливого. Верящего в будущее и не имевшего даже понятия о том, что случится всего через несколько часов после того, как пропою эти песни…
Женя слушала тихо, как будто ее тут и не было. А я ощутил физически, как нахлынуло, навалилось, задавило меня собственное прошлое — задушило своей огромной черной беспросветной и несчастливой толщей, не давая продохнуть и одновременно заставляя подступать к горлу чему-то похожему на слезы. Чей вкус и само существование я не помнил уже много десятилетий… Я не понимал, что со мною происходит, почему под звуками мертвых песен вдруг трещит и рассыпается тщательно создававшаяся мною железная оболочка, оставляя меня вдруг снова прежним — ранимым, чувствительным и беспомощным… Закрыв глаза, я протянул руку к столику, наощупь взял бутылку, налил полную рюмку водки и опрокинул ее непривычным движением, не ожидая вкуса. И снова откинулся на спинку дивана, еще крепче стиснув глаза, чтоб какая-нибудь коварная слеза не смогла пробиться наружу… И вдруг почувствовал на плече теплую тяжесть, и теплое, ласковое, щекочущее прикосновение душистых волос к своей щеке. И рука моя правая, не способная уже больше ни на что иное, действуя помимо воли, поднялась сама собой и осторожно легла на приникшие ко мне, совсем тоненькие и прозрачные на ощупь девичьи плечи.
— Мама рассказывала, что там в колхозе было очень здорово… — тихо проговорила Женя. — Это правда?
— Было… Здорово.
— Дядя Женя, а вы… Скажите — вы были там счастливы?
Вопрос застал меня врасплох. Моя жизнь складывалась по-разному, иногда я чувствовал себя удачливым, иногда разумным; сильно несчастным в последнее время я не был. Но счастливым… Я уже не представлял себе, что такое. Само это понятие шло как бы мимо меня… И стоило секунду задуматься над Жениным вопросом, как стало очевидным, что в последний раз счастливым я был именно там — в колхозе, в последние две недели моей легкой, глупой и рано закончившейся молодости…
Вздохнув, я ответил честно:
— Да, Женя. Пожалуй, что именно там я был счастлив.
— А вы там больше ни разу не были?
— Нет… Ни разу… А что мне… там было делать…
Я говорил с паузами, потому что ненужные слезы душили меня, мешая словам.
— А я вообще нигде никогда не была… Если не считать этого вонючего парохода, куда мама меня с бабушкой и дедушкой каждое лето отправляет с глаз подальше… Знаете что, дядя Женя — давайте съездим в те места, а?
— Это же очень… далеко… — серьезно ответил я. — На машине четыре часа. А вообще… еще больше… Целых шестнадцать лет… И там, наверное… уже ничего… не осталось…