Я наблюдал суету вокруг себя и испытывал странное, до сих пор не приходившее чувство: будто смотрю сквозь стеклянную стену. Или с высоты бреющего полета. Странная какая-то ерунда складывалась: три отрезанных пальца дали мне право смотреть на все снисходительно. Впрочем, я уже понимал, что иногда оказывается бесполезной вся привычная мышиная возня и сама жизнь может повернуться. А большинство все-таки об этом еще не знало… Днем я перекусил жареной рыбой в случайной столовой. А возвращаясь домой, купил десяток яиц: все-таки предстояло ужинать.
* * *
Вечер настал незаметно.
В пустой, хорошо проветрившейся квартире сгустились сумерки. Подступили тихо и вкрадчиво, вместе с ними еще более плотным стало вылезшее из темных углов одиночество.
Я поставил чайник.
Сказать об этом было бы легко — всего два слова. А на деле я сломал неимоверное количество спичек, пока сумел зажечь левой рукой, чиркнув по прижатому коробку.
Совершив это действие, я с ужасом понял, что теперь придется все делать иначе. Фактически переучиваться жить наизнанку. И опять подумалось: время, бесконечно убегающее в обе стороны, может стягиваться в точку. Секунда удара определила поворот оставшейся жизни, которую надо строить по-иному… В отчаянии я попил чаю и пошел спать.
* * *
Заснул я на удивление быстро: видно, сказался день, проведенный на воздухе.
Но посреди ночи проснулся от боли.
Я медленно всплыл на поверхность из черной трясины сна. Еще не открыв глаза, молниеносно испытал пугающее чувство отрешенности от всего происходящего. Какие-то доли секунды — или еще более короткий промежуток между сном и явью, я не мог понять: кто я? Где я, что со мной происходит?… Мгновенное помутнение самосознания, которого никогда не случалось, обдало меня таким ужасом, что я открыл глаза и сел на кровати, озираясь по сторонам. И удивился, не слыша привычного храпа. Именно это, наверное, заставило меня усомниться в собственной реальности. Сознание вернулось, и я понял, что уже не в больнице, а дома и сижу на своей собственной постели. Один в пустой, гулкой и абсолютно беззвучной квартире.
Вместе с этим еще сильнее пришло ощущение боли. Страшно ныла раненая рука. Именно рука, не тот корявый обрубок, что от не остался: болели пальцы, которых больше не было. Герман Витальевич объяснял, что это нормальное явление для всех перенесших ампутацию — фантомные боли, вызванные тем, что не сразу теряют чувствительность нервы с обрезанными окончаниями. Ощущение было неприятно именно своей нереальностью, которая вызывала какие-то нехорошие ассоциации и в первый момент даже наводила на мысль, что все прежнее приснилось или я сдвинулся умом. В больнице под конец все это уже прошло. Но дома началось опять. И все-таки я чувствовал отрезанные пальцы так явно, что опять подумалось: мне все лишь приснилось? Колхоз, удар, больница… И в самом деле ничего страшного не произошло? Я поднял правую руку. На фоне более светлого окна безжалостно увидел пустую ладонь с двумя пальцами по краям. Нет, не приснилось. Сон исчез. Я надел халат. Опять изрядно помучившись, поставил чайник и подошел к кухонному окну.
Кругом висела совершенно потусторонняя тишина. Только шипел, сгорая синим пламенем, газ. Да тикали невидимые часы на буфете. За окном молчала ночь. Дом напротив был погружен во мрак, словно пассажирский лайнер, следующим открытым океаном во время войны. Светились лишь два окна — на пятом этаже, как на капитанском мостике, ровно и золотисто, да где-то внизу в трюме пробивался красноватый абажур. Фонари, как обычно, горели уже не все, а через два попеременно, и улица была темна. Виднелся лишь один фонарь — на нашей стороне слева, ближе к углу дома. Его белый свет, не в силах справиться с чернотой ночи, слабо плясал в дымке липовой листвы. Под окном быстро прошуршала машина — и снова стало тихо, лишь постукивали часы да шумел газ.
Огни погасли. Сначала верхний, потом нижний. Спали уже все. И я с новой остротой почувствовал свое одиночество. Как уже было там — в колхозе, на ночном болоте. Словно я опять остался один против всех черных сил, что повылезали из нор.
Мне показалось, что за спиной что-то скрипнуло. Я вздрогнул — синий газовый факел колыхнулся, и моя огромная черная тень заплясала по стене. Я вздохнул, поняв, что это просто снимается усталостное напряжение с паркета. Но все равно было как-то жутко, страшно и пусто. Я присел к столу и повернул ручку радио. В кухню медленно влилась музыка. Десятый до-диез минорный ноктюрн Шопена, узнал я, немного послушав. Далекий неведомый пианист длинными, тонкими и здоровыми пальцами перебирал клавиши; и звуки падали стеклянными шариками: рождались, жили, гасли, умирали… Мне стало еще тоскливее. Я выключил радио и снова остался в полной тишине. Рука болела все сильнее.
И вдруг я осознал свое положение. Предыдущий месяц, операция, больница — там все складывалось иначе. Там были люди, пусть я мог спокойно отвернуться к стенке. Ночной храп соседей, режим и распорядок. Был врач Герман Витальевич, которому я мог пожаловаться и на боль и на бессонницу. Была в конце концов медсестра Зоя, которая смотрела на меня с участием, и я знал — проверено! — что в любой момент могу сделать маленький шаг навстречу и получить поддержку. Там я как-то держался. Переживал, страдал, ходил на перевязки и мучился одиночеством, но все-таки оставался не один. И в глубине души — где-то очень-очень глубоко — хоронилось странное и глупое чувство.
Пусть операция, ночные боли и уколы, но это все происходит как бы не со мной. То есть со мной, но как-то не по-настоящему. Словно жизнь просто вынудила меня пройти испытание — сдать какой-то экзамен. Выдержать все, помучиться как следует, но получить «отлично». Посмотреть запись в зачетке и спокойно вздохнуть, потому что все позади. Словно верилось подсознательно: все понарошку. Все кончится, как только я переступлю порог больницы и вернусь в мир здоровых людей.
Не вернется ничего, — понял я по-настоящему. Все было не понарошку. Экзамен затянулся надолго. Навсегда… Я уронил голову на стол, не в силах бороться с отчаянием. На душе было черно. Я боялся этой ночи — первой ночи после больницы. Я боялся себя и ночной пустоты. Я знал, что надо любым способом уснуть и продержаться до света.
И в то же время знал, что не усну. Я выругал себя за дневную беспечность: имея пачку рецептов, весь день слонялся по городу и совершенно забыл заглянуть в аптеку. И этой ночью я был обречен на бессонницу. Если только не попытаться воспользоваться средством, рекомендованным Германом Витальевичем.
Включил свет, я открыл нижнюю секцию буфета. Спиртное дома имелось. В буфете стояли рядком несколько бутылок водки, купленной еще до предпоследнего повышения цен. До сих пор я водки не пил, Инна тем более. Но я всегда хранил дома некоторый ее запас, потому что старый дом, ржавые трубы и дышащая на ладан водогрейная колонка требовали постоянного участия слесарей. Которые оказывались от любой платы, кроме водки. Одна из бутылок была пуста на одну треть. Я сразу вспомнил, как месяца два назад вызывал ЖЭКовского сантехника для прочистки канализации. Работы было мало, и за нее он попросил всего лишь стакан. Еще стояла початая бутылка коньяку. Ее пили мы сами: то добавляли в чай, лечась от признаков простуды, то просто грелись в холодную погоду. Я подумал, что выбрать — водку или коньяк. Вспомнив, как хорошо мне было от водки взял ее. Зубами вытащил пластмассовую пробку и налил сразу полстакана. Едва поднеся его ко рту, по запаху понял, что водка плохая, ее нельзя было сравнить с той, которой поил меня хирург. Она была местного завода, к тому же долго стояла откупоренной, а я давно слышал, что открытая водка портится из-за контакта с воздухом. Но все-таки отпил глоток, потом другой. Вкус оказался еще хуже, чем запах. Хотелось выплеснуть все в раковину — или по крайней мере выпить одним махом. Но я вспомнил, как учил врач, и терпеливо и настойчиво брал ее мелкими глотками. И о чудо — к концу порции вкус уже не казался отвратительным. По телу разлилось приятное, необременительное тепло алкоголя, а душу стало медленно заполнять блаженство. Даже рука будто отпустила.