
Онлайн книга «Повести и рассказы»
И, четко сознавая бедную отсталость масс, Сафронов прильнул к какому-то уставшему и забылся в глуши сна. А утром он, не вставая с ложа, приветствовал девочку, пришедшую с Чиклиным, как элемент будущего и затем снова задремал. Девочка осторожно села на скамью, разглядела среди стенных лозунгов карту СССР и спросила у Чиклина про черты меридианов: – Дядя, что это такое – загородки от буржуев? – Загородки, дочка, чтоб они к нам не перелезали, – объяснил Чиклин, желая дать ей революционный ум. – А моя мама через загородку не перелезала, а все равно умерла! – Ну так что ж, – сказал Чиклин. – Буржуйки все теперь умирают. – Пускай умирают, – произнесла девочка. – Ведь все равно я ее помню и во сне буду видеть. Только живота ее нету, мне спать не на чем головой. – Ничего, ты будешь спать на моем животе, – обещал Чиклин. – А что лучше – ледокол «Красин» или Кремль? – Я этого, маленькая, не знаю: я же – ничто! – сказал Чиклин и подумал о своей голове, которая одна во всем теле не могла чувствовать; а если бы могла, то он весь свет объяснил бы ребенку, чтоб он умел безопасно жить. Девочка обошла новое место своей жизни и пересчитала все предметы и всех людей, желая сразу же распределить, кого она любит и кого не любит, с кем водится и с кем нет; после этого дела она уже привыкла к деревянному сараю и захотела есть. – Кушать дайте! Эй, Юлия, угроблю! Чиклин поднес ей кашу и накрыл детское брюшко чистым полотенцем. – Что ж кашу холодную даешь, эх ты, Юлия! – Какая я тебе Юлия? – А когда мою маму Юлией звали, когда она еще глазами смотрела и дышала все время, то женилась на Мартыныче, потому что он был пролетарский, а Мартыныч как приходит, так и говорит маме: эй, Юлия, угроблю! А мама молчит и все равно с ним водится. Прушевский слушал и наблюдал девочку; он давно уже не спал, встревоженный явившимся ребенком и вместе с тем опечаленный, что этому существу, наполненному, точно морозом, свежей жизнью, надлежит мучиться сложнее и дольше его. – Я нашел твою девушку, – сказал Чиклин Прушевскому. – Пойдем смотреть ее, она еще цела. Прушевский встал и пошел, потому что ему было все равно – лежать или двигаться вперед. На дворе кафельного завода старик доделал свои лапти, но боялся идти по свету в такой обуже. – Вы не знаете, товарищи, что, заарестуют меня в лаптях иль не тронут? – спросил старик. – Нынче ведь каждый последний и тот в кожаных голенищах ходит; бабы сроду в юбках наголо ходили, а теперь тоже у каждой под юбкой цветочные штаны надеты, ишь ты, как ведь стало интересно! – Кому ты нужен! – сказал Чиклин. – Шагай себе молча. – Это я и слова не скажу! Я вот чего боюсь: ага, скажут, ты в лаптях идешь – значит, бедняк! А ежели бедняк, то почему один живешь и с другими бедными не скопляешься!.. Я вот чего боюсь! А то бы я давно ушел. – Подумай, старик, – посоветовал Чиклин. – Да думать-то уж нечем. – Ты жил долго: можешь одной памятью работать. – А я все уж позабыл, хоть сызнова живи. Спустившись в убежище женщины, Чиклин наклонился и поцеловал ее вновь. – Она же мертвая! – удивился Прушевский. – Ну и что ж! – сказал Чиклин. – Каждый человек мертвым бывает, если его замучивают. Она ведь тебе нужна не для житья, а для одного воспоминанья. Став на колени, Прушевский коснулся мертвых, огорченных губ женщины и, почувствовав их, не узнал ни радости, ни нежности. – Это не та, которую я видел в молодости, – произнес он. И, поднявшись над погибшей, сказал еще: – А может быть, и та, после близких ощущений я всегда не узнавал своих любимых, а вдалеке томился о них. Чиклин молчал. Он и в чужом и в мертвом человеке чувствовал кое-что остаточно-теплое и родственное, когда ему приходилось целовать его или еще глубже как-либо приникать к нему. Прушевский не мог отойти от покойной. Легкая и горячая, она некогда прошла мимо него – он захотел тогда себе смерти, увидя ее уходящей с опущенными глазами, ее колеблющееся грустное тело. И затем слушал ветер в унылом мире и тосковал о ней. Побоявшись однажды настигнуть эту женщину, это счастье в его юности, он, может быть, оставил ее беззащитной на всю жизнь, и она, уморившись мучиться, спряталась сюда, чтобы погибнуть от голода и печали. Она лежала сейчас навзничь – так ее повернул Чиклин для своего поцелуя, – веревочка через темя и подбородок держала ее уста сомкнутыми, длинные, обнаженные ноги были покрыты густым пухом, почти шерстью, выросшей от болезней и бесприютности, – какая-то древняя, ожившая сила превращала мертвую еще при ее жизни в обрастающее шкурой животное. – Ну, достаточно, – сказал Чиклин. – Пусть хранят ее здесь разные мертвые предметы. Мертвых ведь тоже много, как и живых, им не скучно меж собой. И Чиклин погладил стенные кирпичи, поднял неизвестную устарелую вещь, положил ее рядом со скончавшейся, и оба человека вышли. Женщина осталась лежать в том вечном возрасте, в котором умерла. Пройдя двор, Чиклин возвратился назад и завалил дверь, ведущую к мертвой, битым кирпичом, старыми каменными глыбами и прочим тяжелым веществом. Прушевский не помогал ему и спросил потом: – Зачем ты стараешься? – Как зачем? – удивился Чиклин. – Мертвые тоже люди. – Но ей ничего не нужно. – Ей нет, но она мне нужна. Пусть сэкономится что-нибудь от человека – мне так и чувствуется, когда я вижу горе мертвых или их кости, зачем мне жить! Старик, делавший лапти, ушел со двора – одни опорки как память о скрывшемся навсегда валялись на его месте. Солнце уже высоко взошло, и давно настал момент труда. Поэтому Чиклин и Прушевский спешно пошли на котлован по земляным, немощеным улицам, осыпанным листьями, под которыми были укрыты и согревались семена будущего лета. Вечером того же дня землекопы не пустили в действие громкоговорящий рупор, а, наевшись, сели глядеть на девочку, срывая тем профсоюзную культработу по радио. Жачев еще с утра решил, что как только эта девочка и ей подобные дети мало-мало возмужают, то он кончит всех больших жителей своей местности; он один знал, что в СССР немало населено сплошных врагов социализма, эгоистов и ехидн будущего света, и втайне утешался тем, что убьет когда-нибудь вскоре всю их массу, оставив в живых лишь пролетарское младенчество и чистое сиротство. – Ты кто ж такая будешь, девочка? – спросил Сафронов. – Чем у тебя папаша-мамаша занимались? – Я никто, – сказала девочка. – Отчего же ты никто? Какой-нибудь принцип женского рода угодил тебе, что ты родилась при советской власти? – А я сама не хотела рожаться, я боялась – мать буржуйкой будет. |