
Онлайн книга «Жизнь сначала»
Не так прост этот Тюбик, сейчас он ничем не напоминает комсомольского вожака, и, если бы я не знал его как облупленного, решил бы, что он — блестящий знаток живописи: так сосредоточенно-одухотворённо его лицо, так внимательно, жадно, с таким пониманием вглядывается он в Тошиных героев и героинь. Но по мере того, как он переходит от картины к картине, взгляд его становится всё холоднее, словно под воздействием увиденного выветривается из него жизнь. Тоша уходит на кухню, гремит кастрюлями. — Это ужас! — говорит Тюбик под Тошин грохот. — Как она живёт?! В такой тьме нельзя жить. И так писать нельзя. — Таким я Тюбика не знаю: Тюбик потрясён. — Увидишь такое, и жить не хочется, понимаешь? Как же она-то живёт?! Даже если бы я был бы самим министром культуры, я не смог бы продать ни одной подобной картины! Слушай, тебе, наверное, очень тяжело. Теперь я понимаю… — Ты ничего не понимаешь! — резко прерываю я шёпот Тюбика. — Знаешь, прошу, освободи меня от этого соцзаказа. Я очень благодарен тебе за помощь, за своевременную поддержку, но я прошу, умоляю: дай мне возможность распорядиться тем, что я сделал, по-своему?! Тюбик шарит глазами по стенам. — А где твои? Покажи. Надо же сначала посмотреть, потом рассуждать. Ты стал какой-то чокнутый, сам отказываешься от славы! Пришлось вести Тюбика в спальню. Свет там блёклый, за окном — зимние сумерки, но и Маруся, и дядя Кузя видны отчётливо. — Чего это у тебя коровы вздумали реветь? Сними слёзы, будь другом. А здесь сними чёрточку, вот эту! Слушай, где взял девицу? Колоритна! — Тюбик смотрит на Алевтину. И вдруг видит председателя. Я знаю Тюбика, меня не проведёшь. Тюбик отчаянно зол, едва сдерживается. А улыбается. Он понимает, не буду я убирать слёзы с лиц коров и жир с физиономии председателя. Пусть вот такой председатель восседает на выставке, такой, какой есть на самом деле. А вокруг него — его фавориты и его жертвы. Скользкий, как рыба, секретарь, вроде лаком покрытый, и из навоза восходящие Маруся с дядей Кузей. — А что? Впечатляющая картина, — говорит, наконец, Тюбик. — Полная. Ясно. Входит Тоша. — Значит, так, — говорит Тюбик бодро, — председателя оставим дома. Колоритная фигура, но с ним хана. А за остальные поборемся, значит. А остальные, что ж, без председателя подадим декану. Ты разрешишь, я возьму? Чего тебе на себе всё это тащить? Я на машине. Завтра покажем декану, — повторяет Тюбик. Тоша тихо заговорила: Слёзы людские, о, слёзы людские,
Льётесь вы ранней и поздней порой…
Льётесь безвестные, льётесь незримые —
Неистощимые, неисчислимые, —
Льётесь, как льются струи дождевые
В осень глухую, порою ночной.
Стихи зазвучали до того неожиданно, что я и Тюбик обалдело уставились на неё. Начала она вроде как обыденное что-то говорить, и только на третьей строчке я понял, что это стихи. А когда она замолчала, мы с Тюбиком продолжали смотреть на неё — чего это она?! — Тютчев, — сказала Тоша, глаза в глаза глядя на Тюбика. — Не я, Тютчев, — повторила и ушла. Тюбик с сожалением посмотрел на меня. — Завтра решим, ладно, Птаха? — хлопнул меня по плечу. — Если честно, ты — большой художник, чего там, надо признать. — Он стал бережно снимать холсты, аккуратно свернул их в трубочку. — Чаю хочешь? — спросил я, благодарный за неожиданную похвалу. — Антонина Сергеевна привезла пирожные из «Норда». Тюбик смотрит на председателя. — Пирожные — очень хорошо, но, знаешь, Птаха, главное — вовремя смыться. Боюсь я твоей Антонины Сергеевны ещё со школы, глянет на меня: пронзит. Вроде как с улыбкой смотрит, а ведь рентген! Я бочком, Птаха, бочком, ты уж прикрой меня! Нас провожает взглядом председатель, властелин, разрешающий или не разрешающий жить, и я ёжусь — не так повернусь, прикуёт меня к клетке, как корову… Снять надо этого жука. Мы с Тошей садимся обедать. В молчании. Сидим два чужих человека. Из меня, из Тоши Тюбик вытряхнул нас, тех, что были — друг для друга, ничего не сказал, ничем не обидел, а унёс вместе с моими холстами что-то, что подарило нам сегодня праздник. Тюбик кинулся ко мне, едва я переступил порог аудитории. — Декану понравилось! Ты получишь первую премию, я ручаюсь. Немалые деньги. Заграница. Сможешь вступить в Союз художников, автоматом. Большие перспективы. Есть предложение предоставить тебе возможность выполнить большой правительственный заказ — передовая стройка страны, условия великолепные, работы, как и эти, так и будущие, пойдут за границу! Как только вступишь в Союз, тебе предоставят мастерскую. Тебе предлагается подать заявление в партию. Будем вместе. — Тюбик захлёбывается словами. И захлебнулся, и замолчал. Он возбуждён, красен, дышит тяжело. Началась лекция по истории партии — двадцатый съезд. Тюбик не может успокоиться, не слушает, шепчет: — Один на миллион. Выигрыш всей твоей жизни! Везение. Решение всей судьбы. Во рту — горьковатый вкус орехового пирожного. Попал, наверное, гнилой орех, сладость мешается с горечью, хочется пить. Сейчас бы прямо из горла минеральной. — Ты не знаешь существующего положения… безработные… не могут выставить ни одной картины, а ты сразу пять холстов! — шепчет Тюбик, и от его шёпота горечь во рту усиливается. — Конечно, птичницы очень не хватает, но, я думаю, к выставке ты успеешь, пока суд да дело, с организацией у нас всегда сам знаешь как, донесёшь свою птичницу и какой-нибудь вечер самодеятельности осветишь или собрание, на твой вкус, чтобы уж совсем полная картина. После занятий я послушно плетусь за Тюбиком к декану в кабинет. Мои холсты уже в подрамниках, стоят под ярким светом. — Давайте, давайте, ребята, заходите! Странное ощущение, я совсем не тот, который трое суток, забывшись, стоял за мольбертом: выписывал Алевтину, тяжёлый подбородок председателя… и чувствовал, что ведом какой-то таинственной силой, что соответствую людям, времени, самому себе. Сейчас я робко остановился у входа. Сейчас я мал, неказист, это не дядя Кузя, я стою по колени в навозе и завишу от вседержителя, застывшего за своим громадным столом: от него исходит сила, которая сильнее меня, которая лишает меня меня самого. Вседержитель встал, двинулся ко мне. Из него вынырнули два острых взгляда-прожектора. — Иди сюда. Сними здесь и здесь. И я слушаюсь. Покорно беру в руку кисть, машинально, плохо понимая, что делаю, замазываю «здесь», и «здесь», и «здесь», поднимаю чёрточку вверх, одну, вторую, где-то замазываю чёрточку вообще. Какая магия ведёт моей рукой?! Разве я пьян? Разве я потерял голову, зрение? Почему моя рука послушно водит по холстам за холёным длинным указующим перстом? «Тоша! — зову я. — Помоги!» Но Тоша не приходит на помощь. Она не может очутиться в этом кабинете, она — из другой страны, в которой звучит: «Слёзы людские!..» Но даже скупая строчка из Тютчева не приживается тут, уплывает в открытую форточку. Я — один в пыточной. Надо мной совершается насилие, надругательство, меня выхолащивают, выдувают из меня душу под бравурную музыку слов: |