
Онлайн книга «Господа Головлевы»
– Дядя здоров? – спросила она. – Что дяденька! так ништо… Только слава, что живут, а то и не видим их почесть никогда! – Что же с ним? – Да так… от скуки, видно, с ними сделалось… – Неужто и на бобах разводить перестал? – Нынче они, барышня, молчат. Все говорили и вдруг замолчали. Слышим иногда, как промежду себя в кабинете что-то разговаривают и даже смеются будто, а выдут в комнаты – и опять замолчат. Сказывают, с покойным ихним братцем, Степаном Владимирычем, то же было… Все были веселы – и вдруг замолчали. Вы-то, барышня, все ли здоровы? Аннинька только махнула рукою в ответ. – Сестрица все ли здорова? – Уже целый месяц, как в Кречетове при большой дороге в могиле лежит. – Чтой-то, спаси Господи! уж и при дороге? – Известно, как самоубийц хоронят. – Господи! всё барышни были – и вдруг сами на себя ручку наложили… Как же это так? – Да, сперва «были барышни», а потом отравились – только и всего. А я вот струсила, жить захотела! к вам вот приехала! Ненадолго, не пугайтесь… умру! Евпраксеюшка глядела на нее во все глаза, словно не понимала. – Что на меня глядите? хороша? Ну, какова есть… А впрочем, после об этом… после… Теперь велите-ка ямщика рассчитать да дядю предупредите. Говоря это, она вынула из кармана старенький портмоне и достала оттуда две желтеньких бумажки. – А вот и имущество мое! – прибавила она, указывая на жиденький чемодан, – тут все: и родовое, и благоприобретенное! Иззябла я, Евпраксеюшка, очень иззябла! Вся я больна, ни одной косточки во мне не больной нет, а тут, как нарочно, холодище… Еду, да об одном только думаю: вот доберусь до Головлева, так хоть умру в тепле! Водки бы мне… есть у вас? – Да вы бы, барышня, чайку лучше; самовар сейчас будет готов. – Нет, чай – потом, а теперь водки бы… Вы дяде, впрочем, не сказывайте об водке-то покуда… Все само собой после увидится. Покамест в столовой накрывали к чаю, явился и Порфирий Владимирыч. В свою очередь, и Аннинька с изумлением встретилась с ним: до такой степени он похудел, выцвел и задичал. Он обошелся с Аннинькой как-то странно: не то чтобы прямо холодно, а как будто ему до нее совсем дела нет. Говорил мало, вынужденно, точно актер, с трудом припоминающий фразы из давнишних ролей. Вообще был рассеян, как будто в голове его в это время шла совсем другая и очень важная работа, от которой его досадным образом оторвали по пустякам. – Ну вот, ты и приехала! – сказал он, – чего хочешь? чаю? кофею? распорядись! В прежнее время, при родственных свиданиях, роль чувствительного человека обыкновенно разыгрывал Иудушка, но на этот раз расчувствовалась Аннинька, и расчувствовалась взаправду. Должно быть, очень у нее наболело внутри, потому что она бросилась к Порфирию Владимирычу на грудь и крепко его обняла. – Дядя! я к вам! – крикнула она и вдруг залилась слезами. – Ну что ж! милости просим! комнат у меня довольно – живи! – Больна я, дяденька! очень, очень больна! – А больна, так Богу молиться надо! Я и сам, когда болен, – все молитвой лечусь! – Умирать я приехала к вам, дядя! Порфирий Владимирыч испытующим оком взглянул на нее, и чуть заметная усмешка скользнула по его губам. – Доигралась? – произнес он чуть слышно, почти про себя. – Да, доигралась. Любинька – та «доигралась» и умерла, а я вот… живу! При известии о смерти Любиньки Иудушка набожно покрестился и молитвенно пошептал. Аннинька между тем села к столу, облокотилась и, смотря в сторону церкви, продолжала горько плакать. – Вот плакать и отчаиваться – это грех! – учительно заметил Порфирий Владимирыч, – по-христиански-то, знаешь ли, как надо? не плакать, а покоряться и уповать – вот как по-христиански надлежит! Но Аннинька откинулась на спинку стула и, тоскливо повесив руки, повторяла: – Ах, уж и не знаю! не знаю, не знаю, не знаю! – Ежели ты об сестрице так убиваешься – так и это грех! – продолжал между тем поучать Иудушка, – потому что хотя и похвально любить сестриц и братцев, однако, если Богу угодно одного из них или даже и нескольких призвать к себе… – Ах, нет, нет! вы, дядя, добрый? добрый вы? скажите! Аннинька опять бросилась к нему и обняла. – Ну, добрый, добрый! ну, говори! хочется чего-нибудь? закусочки? чайку, кофейку? требуй! сама распорядись! Анниньке вдруг вспомнилось, как в первый приезд ее в Головлево дяденька спрашивал: «Телятинки хочется? поросеночка? картофельцу?» – и она поняла, что никакого другого утешения ей здесь не сыскать. – Благодарю вас, дядя, – сказала она, снова присаживаясь к столу, – ничего особенного мне не нужно. Я заранее уверена, что буду всем довольна. – А будешь довольна, так и слава Богу! В Погорелку-то поедешь, что ли? – Нет, дядя, я покамест у вас поживу. Ведь вы ничего не имеете против этого? – Христос с тобой! живи! Ежели я и спросил про Погорелку, так потому, что на случай поездки распоряжение нужно сделать: кибиточку, лошадушек… – Нет! после! после! – И прекрасно. Когда-нибудь после съездишь, а покудова с нами поживи. По хозяйству поможешь – я ведь один! Краля-то эта, – Иудушка почти с ненавистью указал на Евпраксеюшку, разливавшую чай, – все по людским рыскает, так иной раз и не докличешься никого, весь дом пустой! Ну а покамест прощай. Я к себе пойду. И помолюсь, и делом займусь, и опять помолюсь… так-то, друг! Давно ли Любинька-то скончалась? – Да с месяц, дядя. – Так мы завтра ранехонько к обеденке сходим, да кстати и панихидку по новопреставльшейся рабе Божией Любви отслужим… Так прощай покуда! Кушай-ка чай-то, а ежели закусочки захочется с дорожки, и закусочки подать вели. А в обед опять увидимся. Поговорим, побеседуем; коли нужно что – распорядимся, а не нужно – и так посидим! Так произошло это первое родственное свидание. С окончанием его Аннинька вступила в новую жизнь в том самом постылом Головлеве, из которого она, уж дважды в течение своей недолгой жизни, не знала как вырваться. Аннинька пошла под гору очень быстро. Вызванное головлевской поездкой (после смерти бабушки Арины Петровны) сознание, что она «барышня», что у нее есть свое гнездо и свои могилы, что не все в ее жизни исчерпывается вонью и гвалтом гостиниц и постоялых дворов, что есть, наконец, убежище, в котором ее не настигнут подлые дыханья, зараженные запахом вина и конюшни, куда не ворвется тот «усатый», с охрипшим от перепоя голосом и воспаленными глазами (ах, что он ей говорил! какие жесты в ее присутствии делал!), – это сознание улетучилось почти сейчас вслед за тем, как только пропало из вида Головлево. |