
Онлайн книга «Любовники-полиглоты»
* * * Марко покинул нас почти через месяц после публикации статьи в «Стампе». Но Макс Ламас, казалось, даже не думает возвращаться домой, наоборот. Он сказал, что впервые за долгое время чувствует себя очень хорошо. И портрет начал расширяться. По чуть-чуть, понемногу, но движение вперед было постоянным. Чем больше он видел, тем больше он хотел писать. Он писал каждый день, не мог остановиться, и просыпаясь по утрам, чувствовал, как предложения и образы теснятся у него в мозгу. Когда он сказал это, воздух вокруг бабушки словно расцвел от счастья. Слуги скептически смотрели на ее улыбку. Но Ламас и бабушка продолжали болтать, и было слышно, что они обсуждают все подряд от падения римского государства до плесени в римских зданиях семнадцатого века и каденций на итальянском языке в некоторых операх, написанных немецкоязычными композиторами. И потом каждый вечер до нас доносилось вселяющее уверенность стрекотание печатной машинки Макса Ламаса, когда он переписывал начисто свои заметки. Ритмичный и ровный звук говорил о том, что Макс печатает без передышек, как будто все было заранее продумано и не требовало перефразирования в процессе записи. Иногда стрекотание прерывалось, и на несколько часов во второй половине дня наступала тишина. Тогда мы предполагали, что Макс Ламас прилег поспать после обеда. Потом было слышно, как по трубам бежит вода, и в пять часов он снова спускался к нам. Только что из душа, в чистой белой рубашке, пахнущий парфюмом. Бабушка говорила, что он похож на мадридца былых времен, когда они выходили на улицы в пять часов вечера, отдохнув во время сиесты, в ожидании корриды и жизни в целом, которая должна была вскоре забурлить. – Продолжим? – спрашивал он Матильду, как будто этот обычай жил бесчисленное количество лет. – Конечно, – отвечала бабушка и брала протянутую ей руку. И тогда они отправлялись на променад по нашим владениям. Макс Ламас шествовал с прямой спиной, словно сам маркиз, а бабушка шла рядом, чуть согнувшись. Они гуляли, пока не начинало темнеть, и по возвращении бабушкины волосы топорщились в беспорядке, как будто ветру наконец позволили их изрядно потрепать. Возможно, все так бы и продолжалось, если бы однажды вечером бабушка не сообщила за ужином: – Завтра приезжает моя дочь. Один из слуг уронил на пол ложку, другой поспешно ее поднял. – Как мило, – сказал Макс Ламас. – Нет, – возразила бабушка. – К сожалению, это будет отнюдь не мило. – Что ты хочешь этим сказать? – Ты сам поймешь, когда с ней познакомишься. Макс Ламас рассмеялся и ответил, что он читал все, что писалось о Клаудии Латини. Так что он хорошо подготовлен. Его слова звучали обнадеживающе, но, как говорится, есть люди, к которым никто не может быть готов и в чьей ментальной топографии невозможно сориентироваться. Надо стоять перед ними, смотреть на них и чувствовать их. И когда ты это делаешь, то в определенных случаях может оказаться, что уже слишком поздно пытаться спастись. * * * На следующий день мама прибыла в белой машине с логотипом мондрагонского санатория. Мы услышали шорох покрышек по гравию, когда машина въехала на ведущую к дому дорожку, встали с диванов и вышли во двор. Маму провожали двое санитаров, и они вышли из машины первыми. Мужчина-санитар открыл заднюю дверцу, и из нее появилась Клаудиа. Сначала мы увидели ее ноги. Ступни у моей матери очень маленькие, и она всегда носит высокие каблуки. За ногами последовала она сама, вышла и немного задержалась на дорожке, поправляя белое платье до колен и солнечные очки, которые закрывали пол-лица. Но не скрывали пятен. В последние годы мамино лицо начали покрывать коричневые пятна, и отец перед своим отъездом сказал, что они прогрессируют так же, как душевное заболевание. Вначале мама прятала их под тональным кремом. Одно время она постоянно, раз в пять-десять минут, ходила в туалет и покрывала пятна новым слоем средства. Потом ей, казалось, стало все равно, она оставила пятна в покое, и они бросались в глаза собеседнику, напоминая синяки. «Да, я такова, все пошло к черту, и я не против». Когда мама подняла очки наверх, наподобие обруча для волос, я увидела, что ее темно-карие глаза кажутся более темными на покрытом пятнами лице. Более глубокими, более блестящими, но в них появилось и нечто такое, что говорило, что пройдена некая граница, и вернуться обратно, к обычному взгляду, уже невозможно. Макс Ламас рассматривал мою мать с напряженным выражением лица. Все молчали. Не доносилось ни звона посуды из кухни, ни напевания из сада. Казалось, затихли даже ветер и журчание бассейна в саду. – Добрый день, – поздоровалась мама, улыбаясь и глядя на нас, скучившихся около дома. Бабушка вздохнула с облегчением. Итак, сегодня выдался хороший день? Означало ли мамино спокойное появление, что все будет хорошо? Клаудиа медленно прошла мимо нас в дом, где один из слуг протянул руку, чтобы взять у нее сумку и шаль. Она отдала их ему, но оставила себе темные очки. Моя мать очень невысокого роста и очень, почти неестественно, худая. Однажды кто-то из слуг даже сказал, что сложно поверить, что так много злобы может поместиться в таком маленьком теле: increible – tanta rabia en el cuerpecito de doña Claudia. Пройдя в дом, она остановилась и посмотрела на лилии, зеркала и пыль, медленно кружащую в воздухе над столом. – Да сядьте же вы, бога ради! – крикнула она нам. – Не стойте там, как гости! Окинув нас взглядом само собой разумеющейся хозяйки дома, она махнула рукой в сторону окружавших нас стульев. Мы расселись. Я и слуги – на диванах, бабушка и Макс Ламас – на стульях у обеденного стола. Санитары из Мондрагона остались стоять у ведущей на кухню двери. Мама по-прежнему стояла посреди комнаты. Она медленно сняла темные очки и положила их в сумку. Глаза у нее были ярко накрашены, пятна темнели на щеках. – Чем ты занимаешься целыми днями, Клаудиа? – мягко спросила бабушка. – Там, в Мондрагоне. – Пишу записки о полиглотах из моего прошлого, – ответила мама и тоже села. – А еще смотрю на некоторые неискоренимые вещи вроде одного моего друга, спрятанного в коробке. Но случается мне и мечтать о мужской руке. О мужской руке, которая, собрав все силы, как мотор самолета, однажды поднимет меня над облаками. Все присутствующие уставились на нее. Слуги с недовольным видом вертелись на диванах. Бабушка выглядела как человек, пытающийся нащупать какую-то мысль или фразу, отражающую ухудшившееся состояние моей матери. Единственный, кто казался довольным – но, с другой стороны, он казался, по словам Клаудии, человеком, увидевшим рай, – был Макс Ламас. Но тут моя мать рассмеялась, и смеялась долго, неприятно и безумно, так что даже с лица Макса Ламаса медленно сползла улыбка. Мама, должно быть, смеялась почти минуту, и это очень долго, если человек хохочет перед группой молчащих людей, уткнувшихся взглядом в пол. Потом мама прекратила смеяться, поправила волосы и вытерла слезу в уголке глаза. – Ну, что? – произнесла она спустя какое-то время, глядя по очереди на всех нас. |